— Вообще никогда не поддаюсь, — поправил он ее.
— Неужели никогда?
Он негромко рассмеялся: — Я очень сожалел о тех редких случаях, когда это со мной приключалось.
— Это ужасно.
Даже в темноте он увидел, что она повернулась и взглянула ему прямо в лицо. Огни моста за окном зажгли в ее глазах маленькие искорки.
— Может быть. Но это правда.
— Такого убийственного признания мне еще никогда не приходилось слышать.
— Меня вообще-то в любое время трудно назвать весельчаком. А сейчас я, наверно, в своей наихудшей форме. Не люблю, чтобы надо мной кто-нибудь стоял, тем более Мак Бернс.
— А что вы любите? — неожиданно спросила она.
— Мир и покой. Порядок.
Она кивнула. «Чудесно, спокойно и тихо в могиле, но думаю, вас там никто не обнимет», — процитировала она.
Он вздохнул.
— Сегодня целый день меня изводят штампами. А теперь еще и вы цитируете Марвелла.
— Для меня это никогда не было штампом.
Он услышал, что ее обычный низкий голос стал еще ниже, и понял, что был жесток.
— Я не хотел…
— Знаю, — успокоила она его. — Но что бы ни имел в виду Марвелл, я думала именно так. — Она глубоко вздохнула:— Я процитировала это в наставление вам, а не себе.
Он почувствовал слабую дрожь ее руки.
— Не мое дело читать наставления. По идее я должна выслушивать их, не так ли?
— Завтра. В девять утра. — Он слегка сжал ее руку. — Вы будете там для украшения. Кому я действительно собираюсь читать наставление, так это Бернсу.
— Спасибо. — Она минуту помедлила. — Вы всегда так педантичны в обращении с людьми? Вроде первоклассного шахматиста, точно знающего ход каждой фигуры на шахматной доске?
— Не всегда.
— Лишь в том случае, когда удается избежать эмоций? — спросила она, как бы поддразнивая.
Он почти отбросил от себя ее руку.
— Хватит, — резко сказал он. — Вы пытаетесь использовать свое женское обаяние.
— Да.
— Вот уже несколько минут.
— Простите. — Она отошла от него. — Уже поздно. Пошли по домам.
В комнате было темно, а город за окном казался очень далеким. Его охватило острое чувство одиночества. Она касалась только его руки, но, когда отошла, он почувствовал себя совершенно покинутым. И вот теперь они уходят.
— Нет, — сказал он. — Простите меня. Это говорил холодный человек.
Она не двинулась, не моргнув глазом.
— А что говорит горячий человек?
— Он…— Палмер почувствовал, как его горло странно сжалось. — Он не…— Он кашлянул, но спазм не проходил. — Он не г-говорит, — услышал он и едва узнал свой голос. Эти слова, которые он с трудом, заикаясь, выговорил, казалось, еще сильнее сжали ему горло. Он на мгновение закрыл глаза и сосредоточился. — Он не говорит, — удалось ему повторить.
— Никогда?
— Кажется, что он…— Палмер замолчал и сделал трудный глубокий вдох. Напряжение в горле как будто распространилось и на легкие: ему с трудом удалось набрать достаточно воздуха. Он медленно открыл глаза, выпрямился, как бы подбираясь, сделал еще один судорожный вдох и быстро добавил:— К-кажется, он ум-м-ер.
— О-о!
— Очень давно, — закончил он. Слова вырвались в мучительном выдохе, почти как рыдание. Чувствуя, что комок снова подступает к горлу, Палмер с отчаянной торопливостью рванулся к ней. Он схватил ее руки и ощутил теплую кожу под своими холодными пальцами. Он притянул ее к себе, и слабый дымный запах духов, казалось, поглотил его. Ее мягкие губы приоткрылись, и он ощутил дымный вкус виски. И ее руки обвились вокруг него. И он стал медленно, а потом все быстрее тонуть.
Глава двадцать седьмая
Мак Бернс, кажется, спит на шелковых простынях, — с этим поразительным открытием пришло к Палмеру много позже первое трезвое и ясное ощущение реальности. Он перевернулся на бок и глянул на простыни. В темноте было трудно определить — шелковые они или нет. Слабый свет падал слева в окно спальни. Источник находился несколькими этажами ниже в квартире через дорогу, и поэтому свет лежал небольшим квадратом на потолке над его головой. Палмер погладил простыню, ощущая под пальцами благородную ткань, потом вздохнул и снова перекатился на спину. Его голова лежала на скомканной подушке. Он взглянул на свое тело. Вот уже много лет Палмер не рассматривал его на досуге и сейчас пришел к выводу, что ноги слишком тонки. Вернее, если говорить беспристрастно, он вообще за последнее время располнел, а ноги — все еще такие, как в юности, — больше не соответствовали фигуре. Палмер посмотрел на свой живот, на клин темно-русых волос, на свои ноги, слегка пошевелил пальцами ног. Черт бы побрал Бернса! Можно ведь привыкнуть и к такой восточной роскоши, как шелковые простыни.
Ее ног не было видно. Она лежала на животе справа от Палмера и дышала так ровно, что он был уверен: спит. При слабом свете два холма ее ягодиц возвышались, как бело-розовая сахарная вата, переходя потом в тонкую талию. Впадина между холмами, глубокая и темная, мелела, по мере того как его взгляд перемещался выше. Еще одна ложбинка, похожая на русло реки, появилась над талией и начала углубляться, пока не достигла плечевых мышц. Затем и она исчезла. Темные волосы спадали по обеим сторонам головы и позволяли рассмотреть несколько сантиметров ее шеи. Там опять была ложбинка, идущая вверх, в массу спутанных кудрей. Палмер оперся на локоть и сел на огромной постели, чтобы взглянуть на Вирджинию под другим углом.