Выбрать главу

— Хочешь снега?

— Хочу.

— Это запросто…

— Хочу. Много. Чтобы засыпал все… Чтобы елка была, и серпантин, и дом теплый, и музыка пусть играет, и шампанское…

— Я тебя люблю…

— Что?..

— Я люблю тебя…

— Значит…

— Ты плачешь?

— Ну почему, почему… Почему они все меня только ругают… Или — воспитывают… И всем всегда, всегда не до меня… Я тебе не надоела?

— Нет.

— Значит, скоро надоем. И чего ты со мной связался…

— Ты изумительная девочка.

— Все ты врешь… Я обыкновенная. Смотрю иногда на себя в зеркало — ничего особенного… Правда, волосы… Если наверх, вот так… Тебе так нравится?

— Ты очень красивая.

— Да?

— Правда.

— Может быть… Только… не говори мне это так часто.

— Я не часто.

— Ну да… У тебя же… заботы.

— Да.

— Не так все как-то… И Володьку жалко… Получается — я его обманываю…

— Разве?

— Хотя — нет. Он ведь — мальчик, а ты — как папа.

— Не такой я старый.

— Я не о том. Ты ведь понимаешь…

— Ага. Она встала.

— Погоди, не одевайся… — попросил он.

— Холодно… Так не люблю эту дорогу… Отсюда — домой… А ты не боишься?

— Нет.

— Я ведь могу влюбиться в тебя…

— Да?..

— Вот так. — Она подошла близко, он почувствовал ласковое тепло ее кожи, потянулся… Девушка тряхнула волосами, отстранилась:

— Нет, не надо. Не хочу.

Включи лучше телевизор.

— Я его разобью!

— Нельзя. Он тоже чужой… А жаль…

…Снег пошел тихо, без малейшего ветерка, словно боялся испугать кого-то… Мерцали фонари, а он все падал и падал… И казался хрупким и постоянным, словно был всегда. И не таял.

* * *

Открываю глаза и вижу снег. Словно я вдруг, сразу, переместился в другое измерение, в другой год; в другой век… Оглядываю потолок, беленые стены, фотопортрет Хемингуэя в темной ореховой рамке… Встаю. Михеич, по обыкновению, варит во дворе чай, на костерке из щепочек. Умываюсь. Смотрю на себя в зеркало.

Впалые щеки, всклокоченные волосы, короткая густая бородка плотно укрывает подбородок. Будь загар погуще, да нос поорлистей — сам принял бы этакого субъекта за «лицо кавказской национальности», да еще с самыми сугубыми намерениями. Попытка сделать это самое лицо добрым, состроив себе жизнерадостный оскал в международном стиле «чи-и-из», успехом не увенчалась.

Взгляд. Взгляд серьезен и даже мрачен. У какого-нибудь американского дядюшки он тоже был бы не веселее в подобной ситуации… Как говаривал Фрунзик Мкртчян в незабвенном фильме об армяно-грузинской дружбе: кто такой этот потерпевший, откуда?.. Ну а если учесть, что на пальце «лишенца» болтается «гайка» стоимостью в четверть миллиона баксов… А может, я крестный папа чьей-нибудь монаршей внучки? Или — любовник дочки? Потому как никакого внутреннего сволочизма в подкорке не ощущаю, чтобы вписываться в «закон» или за ширму закона…

Снег был хрупким и постоянным, словно был всегда… И не таял. Странный сон… Вернее… Я-то точно знаю, что это не сон, что это было со мною, только… Вся беда как раз в том, что и в бодрствующем состоянии я воспринимаю себя самого, как во сне, а уж в спящем… М-да.

Выхожу во двор. Михеич сидит за дощатым столом, прихлебывая чифирек.

Усаживаюсь рядом.

— Чего смурной?

— Да вот, сны снятся.

— Красивые?

— Жизненные.

— Чайку?

— Давай.

Михеич подает мне кружку, жестяную коробку с заваркой. В старой, саксонского фарфора, огромной чашке — колотые кусочки отменно белого сахара.

Насыпаю заварку в кружку, заливаю крутым кипятком из закопченного чайника, возвращаю его на тлеющий костерок. Вбухиваю в кружку изрядный кусок, отхлебываю. Вслед за Михеичем сворачиваю самокрутку, прикуриваю. Сидим, молчим, смотрим на костерок. Этот костерок в вековом бору, и желтые шары осенних цветов в палисадниках; и занесенная вечерней снежною мглой деревенька… И земля, к которой приникаешь щекой, пережидая шелест снаряда… И дальняя фигурка врага в вороненой прорези прицела… Затаиваешь дыхание, и палец плавно, упруго ведет спусковой крючок — только бы не промахнуться…

Откуда у меня это воспоминание?.. Успел я выстрелить или нет?.. Не знаю. А что еще я помню?.. Как хорошо сидеть у уставшей реки вечернею зорькою, смотреть, как солнышко путается в шуршащих камышах, как перышко поплавка слегка подрагивает от осторожной поклевки, и знать, что все будет хорошо, и завтра, и послезавтра, и всегда… И что тебе выпало счастье родиться именно теперь и именно здесь и сделать то, чего никто в целом свете за тебя не сделает: сберечь, сохранить все это, и передать детям, и чтобы они чувствовали, понимали все то, что чувствуешь и понимаешь ты, но были добрее, сильнее, мудрее тебя…

И жили на этой земле счастливо и завтра, и послезавтра, и всегда…

Поэтому я вспомню, обязательно вспомню. Все. А море… Море — необъятно, словно любовь… Скопление солено-горьких вод в земных разделах — просто слезы разлученных возлюбленных…

Глава 22

Лене Одинцовой снилось, что она школьница. В каком-то среднем классе — шестой или седьмой. И класс был вроде не ее — тот же, да не тот, и почему-то одни девочки. На доске что-то написано, но ни слов, ни букв разобрать нельзя, только число — тридцать второе апреля… А вот завуча она узнала сразу:

Валентина Ивановна Гуркина, необъятных размеров женщина с оплывшим бульдожьим лицом в синем костюме, блестящем на локтях и на заднице, в белой блузе, из воротника которой торчала короткая жирная шея, увенчанная головой в перманенте.

На носу громоздились очки с толстенными затемненными линзами; нижняя губа была, как всегда, брюзгливо опущена. За все вместе Валентина Ивановна имела кликуху «Змея очковая», но чаще называли ее проще и короче — Уркина или Дуркина.

Девочки встали и замерли, как только дверь открылась. В класс вслед за ней вошли четверо мужчин среднего возраста, неопределенной наружности, с неведомыми значимыми значками на лацканах пиджаков. Комиссия. Завучиха заметно нервничала; как только проверяющие расселись за двумя задними партами, Дуркина глубоко вдохнула, словно перед прыжком в омут, выдохнула:

— Сегодня темой нашего урока является важнейшая и, я не побоюсь этого слова, сквозная тема всей второй четверти: нормы Морали и Нравственности первого периода эпохи Светлых Экономических Идеалов. Как вы знаете, наша страна пережила трудное время. Сначала — крушение идеалов Справедливости привело к безнравственности, безответственности, безначалию, безнаказанности и беспределу. — Голос Гуркиной дрожал, лицо ее скривилось, выражая самую крайнюю степень презрения, брезгливости, омерзения к таким словам, не говоря уже о понятиях, которые они отображали. — Мы сумели преодолеть этот период только благодаря организованности партии Экономических Гарантий и неустанной, каждодневной и самоотверженной заботе нашей родной Банковской Гильдии, ее Верховного Совета и лично выдающегося Нравственника, творца Светлых Экономических Идеалов, хранителя Большого Гамбургского Счета, верного продолжателя дела народного капитала Регента Борисовича Неусыпного! — Здесь постоянно набирающий обороты голос завучихи взлетел куда-то в закрышные выси, при имени Неусыпного все девочки встали, как и представители комиссии: таков был ритуал.