Он не прощает ошибок. Он жесток.
И на своей собственной коже я ощущаю покалывания, острые щипки, колючие прикосновения света. Гулко и недовольно рычит внутри меня гончая.
- Именем Отца, - плюет в морду твари Аарон, крепче сжимая извивающееся тело.
Но оно дергается, извивается и все-таки вырывается из захвата, собака наваливается на Зарецкого, в следующее же мгновение оказывается сверху.
Крак!
Эхом, болезненным сухим звуком.
Ломается еще одно крыло, а гончая втягивает в себя скользкую липкую муть, собирает в извивающиеся жгуты вокруг собственного огромного тела, и кажется, что становится еще больше.
- Давай, - рычит оно, целясь в горло падшему, вцепившемуся ей в глотку до побелевших костяшек. – Грохни меня. И твоя шлюшка отправится следом, - скалится. Из-за клыков и ощеренной пасти разобрать слова почти невозможно, но я понимаю. Понимаю, потому что она – ведущая гончая, потому что я – часть ее своры. И становятся понятно все то, о чем говорила мне Ховринка, когда была в теле Игоря: все мы кому-то принадлежим, и я принадлежу главной гончей проклятой своры.
А Зарецкий замирает под псом, за моей спиной не слышно больше дыхания и шорохов одежды, и тварь победно воет. Вскидывает морду к куполу и воет, и звук этот пробирает до костей, выскребает из меня все, выворачивает наизнанку. Ломит кости, сводит мышцы, и трещит хребет, озноб прокатывается волной от затылка к пяткам, дрожат руки. Я смотрю на тварь и вижу в ней все гадкое, все грязное и отвратительное, что было в моей жизни. Слышу в голове тысячи голосов, криков и стонов, чувствую снова, будто впервые, каждую душу и каждую смерть. Брешь опять зовет из пустоты небытия.
Ноги двигаются будто сами собой. Я делаю шаг, потом еще один. А потом мой взгляд снова упирается в Зарецкого. В шипящего и матерящегося Аарона, в кровь цвета серебра, в черные крылья.
Сучка.
Я сбрасываю липкие чужие путы и следующий шаг делаю сама, а не потому, что зовет гончая. Следующий шаг и я бросаюсь вперед. Теперь вижу, что Бэмби-Алине тоже досталось.
Я падаю на колени, хватаю гончую за голову, чтобы запрокинуть, и открываю рот.
Мы еще посмотрим, кто тут главная сука в стае.
Глава 22
Аарон Зарецкий
Состояние и настроение Лис меня тревожит и нервирует гораздо больше, чем можно было бы ожидать. Мне не нравится беспокойный ад внутри нее, синяки под глазами и слишком бледное лицо, не нравится тихий голос и сквозящее в нем смирение. Мне хочется встряхнуть собирательницу и заставить говорить, но я боюсь ее сломать, поэтому не делаю ни того, ни другого. Молчу о том, что знаю, где искать марионетку, молчу, о ее личности и давлю в себе чувство беспомощности, родившееся в невозможности помочь Элисте.
Если уж на то пошло, я вообще не собираюсь никому говорить о Кукле. Потому что Кукла - мой гребаный косяк. Это я не заметил Ховринку в ее снах, это я не стал копать глубже, хотя мог, это я все просрал. Теперь надо исправлять. Дьявол тоже иногда ошибается.
Я обнимаю дрожащую Лис, целую в висок и зарываюсь носом во все еще влажные волосы у шеи. Хочется надеяться, что новый день и спокойная ночь помогут ей хоть немного. Под ее тихое дыхание думаю о том, что пора убить тварь, пора сделать так, чтобы она больше не лезла ни к Эли, ни к Дашке, не мешала им жить и быть, не вытаскивала на свет, как из могилы, старые никчемные воспоминания и пороки.
Это желание так сильно, что я почти силой заставляю себя не дергаться, а попытаться уснуть, потому что Литвин прав: нам всем сейчас нужен отдых. Валить суку будет проще, если башка будет соображать как надо, а не вариться в тягучем киселе усталости.
Я притягиваю Элисте еще ближе к себе и закрываю глаза.
И мне снится прошлое: юная знахарка с волосами цвета горького шоколада, тонкие запястья, почти черные глаза, цыганский платок на узких плечах и немного грустная улыбка на коралловых губах. Она смотрит так, будто знает обо мне все. Даже то, чего я не знаю сам. Она говорит так, будто сама удивляется своим словам, но верит им бесконечно. Она задает вопросы, вскрывает старые нарывы и тревожит что-то глубоко внутри. Ее голос, чистый и звонкий, в ночной тишине, или под светом весеннего солнца, или в прохладе вечерних сумерек. Теперь я очень хорошо вижу ее лицо, теперь я понимаю, что не мужчина, а женщина горела на том проклятом костре, перед толпой, алчущей крови.
Это Элисте.
Она совершенно не похожа на себя сейчас: ниже ростом, плотнее, ярче, дышит жизнью и странным светом. Не тем светом, к которому я привык. Ее свет не режет глаза, не продирает легкие, не вонзается иглами в голову. Он мягкий, тонкий, с запахом пряных трав и росы на полевых цветах. Он ярче и насыщеннее, когда она волнуется или радуется, тоньше и призрачнее, когда грустит. И в этом свете лишь капля ада, такая маленькая, что ее почти невозможно заметить, если не искать: это старые боль, злость и обида, родившиеся в утрате.