Выбрать главу

— Про тебя, Гюльчатай, стихи есть, — сказал Данила на Женькиной годовщине (лет десять еще собирались):

Ей жить бы хотелось иначе — Носить подвенечный наряд… Но кони все скачут и скачут, А избы горят и горят.

Гуля тогда усмехнулась пионовым ртом:

— Про вас с Нинкой, мамочка, тоже есть стишок, блядь, — жили-были дед да Буба, ели кашу с молоком нах.

И как-то тихо, безо всяких осложнений растащило — как распределяет свое содержимое море — что-то вглубь, а что-то на берег, вместе с водорослями и ракушками. Однажды встретились на кладбище. Даже выпили водки. А после того, как на миллениум Бубе позвонили «по поручению госпожи Шестопал» — передать поздравление с Новым годом, веком и одновременно тысячелетием, и Буба ответила — передайте госпоже Шестопал, что ее поздравление не принято, — вот тогда все вроде как логически и закончилось.

— О, бляааать… — только и пропела басом Гуля в трубку, когда Буба — так, без особых надежд набрала старый номер. И вот — с шубой и сапогами, как Снежная Королева.

Морозный рассвет и хозяйскую жемчужную «бентли» встречала во дворе на Пречистенке живописная толпа оборванцев. С десяток бородатых огольцов и лысых (вариант — войлочно-косматых) девок в дреддах, пончо, дырявых джинсах и тулупах, в цветастых юбках, валенках на босу ногу и шлепанцах на толстый носок, в меховых безрукавках и длинных латаных свитерах, рассевшись вокруг мощного, врытого в землю стола под навесом, допивали какие-то обильные остатки. На Гульнару с Бубой внимания никто не обратил.

— Это кто?

— Да иждивенцы, блядь, мои паразиты, чтоб они нах сдохли, ебть! — приветливо отрекомендовала колонию Гуля.

В пресловутом двухэтажном особняке Гульнора занимала только второй этаж. На первом, надо отдать ей должное, жили четверо ее великовозрастных сыновей с дружками и подружками. Художники, музыканты, поэты, пророки и просто дармоеды. Архитекторы-погодки давно сменили профиль. Один восемь лет писал нескончаемый трактат о влиянии Большого стиля на либидо советского горожанина, другой клепал компьютерные мультфильмы сетевого значения. Все вольготно сидели на шее матери — включая и тех, кому матерью она отнюдь не приходилась.

Шли анфиладой комнат. Буба насчитала семь, а то и девять. Миновали короткий коридор, свернули налево, спустились на несколько ступенек и ступили в КУХНЮ. Такие КУХНИ (только так) Буба видела исключительно в зарубежном кино из жизни старой аристократии. Огромная плита с мощной вытяжкой посередине просторной, обшитой дубом хоромины. Никакого кафеля, никеля и прочей сиротской белиберды. Камень, дерево, медь. В глубокой нише — овальный ореховый стол на львиных лапах, на нем ваза — внимание — с сиренью! Март месяц. Накрыто на три персоны. Туманный датский фарфор — у Бубенцовых были когда-то такие чашки, вывезенные Нининым дедом из Копенгагена, где он служил в торгпредстве (недолгая отсидка по делу Внешторга уже в 50-х). Серебро, льняные салфетки. Неожиданно простые граненые рюмки-лафитники мутного стекла.

Откуда-то из-за шкафов выползла заспанная тетка в махровом халате.

— Подавать, Гульнара Файзуловна?

— Григория Ефимыча позови, Катюш, будь другом.

— Дак они спят, Гульнара Файзуловна. Сами ж не велели их будить.

— А теперь велю. Давай, мамочка, много не разговаривай. А ты, — к Бубе, — садись, голодная же. После аэрофлотского говна-то. Икорки вон возьми. Водки выпьешь?

Буба не могла насмотреться на величавый размах КУХНИ. Пищеблоки были ее слабостью. Не потому, что Буба как-то особенно любила готовить или была каким-нибудь безграничным и ослепительным гурманом типа Ниро Вульфа. Но, прожившая полжизни в коммуналках, а потом в малогабаритках с максимум восьмиметровым обиталищем для бдений с единомышленниками и факультативного поедания яичницы, — она вырастила в себе мечту. Нет, как и содержание мечты, надо бы написать — МЕЧТУ. МЕЧТУ о КУХНЕ. Как об очаге. Как о погружении в густой первобытный мед и сперму бытия. Как о средоточии, даже — средостении земной жизни. Камень, дерево, медь. Объемистая старая утварь, начищенная до огненных бликов. Дымчатый фарфор на тяжелых полках. Сирень в марте на большом овальном столе… (Вру, такого не было и в мечтах.) Буба глубоко вдохнула богатую и сложную смесь (нет, симфонию, если уж на то пошло) любимых запахов (свежего хлеба, сирени, кофе, печеных яблок, ванили, утюга) — и только тут заметила, что горло разжалось, кашель высох, отпустил.

— А? Да ты чего, какая водка. Семь утра.

— Самое время. Тяпнешь — и сопи до обеда. В нашем возрасте, Нинок, бессонная ночь смерти подобна. Я, мамочка, плохо не посоветую.

Гриша, которого не велено будить, явился с кроткой и виноватой улыбкой еврейского вундеркинда, опоздавшего на урок ОБЖ (основ безопасности жизни — странная дисциплина по теперешнему времени).

— Помнишь его? — Гуля подтолкнула к Бубе щуплого, с остатками кудрявой шевелюры мужчину без возраста. Гриша глянул по-детски, снизу вверх, очень умными печальными глазами таксы, протянул узкую ладонь.

— Григорий.

— Пацан, ну! Работал у меня в кооперативе, не помнишь?

Как ни странно, Буба помнила. Мальчик с мехмата, сын соседки. Вот, значит, как.

Когда Гриша, аккуратно и молча поев, попросил разрешения уйти (буквально: «Я пойду, Гульнара, можно?») и тихо, как-то неуверенно, бочком, удалился, Буба только и смогла вымолвить:

— Так и живете?

Гуля пожала плечами.

— А куда деваться? Он же, блядь, гений. Теорему какую-то, нах, доказал недоказуемую. Вообще, невъебенные открытия, блядь. А денег-то никто ни хера не дает. А я даю. Работай, блядь. Считай свои дифферен, блядь, циалы.

— А вы… ну… — Буба, как всегда, не могла вербализировать главную тайну жизни.

— Чего? В смысле этого дела? — Гуля сверху прихлопнула ладонью кулак. — А как же. Обязательно. Напряжение, блядь, снимаем.

Посмотрели пристально в глаза друг другу — и заржали обе, громко, срываясь на скулеж, падая головой на стол и утирая слезы.

Прекрасно выспавшись на огромной, одушевленной каким-то ритмом кровати, Буба, не в силах пройти мимо, заглянула в кухню. Давешняя Катюша, багровая от жара плиты, приказала ей садиться за стол.

— Велено вас накормить.

— А Гульнара…

— Гульнара Файзуловна уехали до вечера, Григорий Ефимыч спят или что не знаю! — отрапортовала Катюша. — А вас велено кормить.

Селедочка (как бы не рыба даже, а присоленное тающее суфле) с молодой картошкой, пестрой от укропа и базилика. Густая солянка из осетрины с оливками разных сортов. Утка, шпигованная антоновкой, с моченой брусникой. Горячий вишневый пирог с шоколадным мороженым. Дыня. Из батареи бутылок, выстроенных на столе, Буба выбрала, что попроще: к селедке и солянке водки «Белуга», к дальнейшему — просто «Саперави», зато настоящее, Самтрест, из советских еще погребов.

Когда поднималась, изнуренная, от стола, вошел молодой мужик, по всему видать, из нахлебников с первого этажа — футболка поверх фланелевой рубашки (поперек груди — слоган «Two bear or not two bear»), ватные какие-то штаны, заправленные в обрезанные валенки, косичка.

— Здрасьте, Нина. Не узнаете? Я Костя. Костян.

Да как же его узнать. Прыщавый, бледненький, поганка поганкой, мокрец со всеми входящими-исходящими его элитарного вуза — трава и иная дурь, грибы, алкоголь, угоны с последующим битьем чужих машин, долги, воровство у родителей и прочие прелести — прямо-таки искупался в кипятке, молоке, грянулся оземь и обернулся отличным, за тридцать, чуваком с походкой и лицом Де Ниро — тяжелая челюсть, зубастая улыбка плюс ямочка на подбородке. Тонкие очки.

— А я вас сразу узнал, как вы с мамой из машины вышли. Вы не изменились… Нина…

Костян, горе семьи, певец советского архитектурного фрейдизма, — оглядывал Бубу ясными наглыми глазами, как ровесницу.