— Да уж. — Гном взял ее за указательный пальчик, унизанный крупным малахитом. — Нет, дорогая, камень ваш — циркон. Вы, кстати, знаете, что Нина относится к тем женщинам, которые составляют вино жизни? Ваш тотем — виноградная лоза. И, как за лозой, за вами надо тщательно ухаживать, чтобы вы расцвели и щедро плодоносили… Счастливое замужество для вас — цель и смысл жизни. Верно?
— А в каком смысле вибрация? — перевела стрелку Нина; почему-то ей сейчас совсем не хотелось говорить о счастливом замужестве, в котором — таки да, реально сосредоточились все цели, смыслы и вибрации.
Костя взял в ладони крупную голову карлика и расцеловал его в обе щеки.
— Ты, Пашка, бог, и сам того не знаешь!
— Почему ж, отлично знаю, — усмехнулся Паоло-Пашка и подмигнул Нине.
Ей было весело. Усатый в рыхлом свитере грянул вдруг с казачьим присвистом «Пчелочка златая», и вместе со всеми Буба подхватила бедовым «фольклорным» голосом, совершенно не похожим на матовый голос ее будничной речи:
Костя опустился на ступеньку стремянки, облокотившись затылком о колени Паоло. Тот щелкал пальцами и, рассыпая трамвайные искры из глаз, выводил высоко и чисто:
Проснулась Нина в кромешной тьме от мучительного давления в мочевом пузыре, ничего не понимая. Провела ладонью по груди и бедрам: свитер, джинсы… Пошевелила пальцами ног — вроде не обута. В бок впивается что-то твердое. Ладонь коснулась тканой, явно пропитанной пылью неровной поверхности… Вытащила терзающий печень предмет, на ощупь определила: вилка. Ничего мягкого-пухового — плоский убитый тюфяк, вроде собачьей лёжки, под головой. От легкого движения висок пронзило тонкое и будто бы синее сверло. Язык чужеродно помещался во рту, по ощущениям похожий на толстую горькую пробку.
Немного обвыкнув в темноте, различила стол, стулья. Цепляясь за мебель, шатко побрела в поисках воды и уборной. Наткнулась на стену, нашарила выключатель.
Мастерская озарилась режущим холодным светом. Ложе, которое послужило равноапостольной последним прибежищем, оказалось тем самым диванчиком, на котором она вчера сидя (!) танцевала знойное танго в объятиях носатого толстяка с седым японским узелком, заколотым на макушке. От партнера ощутимо припахивало ацетоном (бедняга сидел небось на инсулине). Вспомнив, как диабетик пел тонким голосом что-то картавое, кричал ей «Коголева! Богиня!», и как дико она при этом хохотала, Нина покрылась испариной. Еще ей мстилось что-то вроде борьбы с Костей — вроде она пыталась обнять его за шею, норовя поцеловать в губы, он же отворачивал лицо и держал ее за локти, с усилием как бы размыкая челюсти капкана.
Жадно вылакав из горлышка остатки минералки, Буба выбрела на изрядно запущенный, как обычно в мастерских, сортир. Брезгливо справила нужду. И, подобно последнему уцелевшему в крепости солдату, решила поискать живых.
Собственно, особых закоулков и лабиринтов чердак не таил. Напротив двери в санузел имелась еще лишь одна неплотно закрытая дверь. Из щели сочился тусклый, слегка воспаленный свет. Буба осторожно заглянула.
Впоследствии ее удивляло главным образом то, что она ничуть не удивилась. Хотя даже близко ее мысли не сворачивали в это русло. И однако, как она немедленно поняла, именно такое развитие сюжета было наиболее логичным и художественно состоятельным.
Большую часть тесной комнатки занимала широкая тахта. В изголовье горел антикварный ночник-лилия матового розового стекла. Ногами к двери в позе бегуна спал голый Костян. Сбитое одеяло валялось на полу. Бережно, как ребенка или кошку, он прижимал к себе Паоло Умертвиева, чья ренессансная голова на белой подушке решительно отрицала уродливое тельце с несоразмерными руками и членом, зачеркивала его и, точно высеченная из желтоватого мрамора, утверждала единственный источник гармонии — дух, который веет, само собой, где хочет.
Разутая Нина бесшумно подошла к ложу, подобрала одеяло и осторожно укрыла любовников.
Прекрасному изваянию ничто более не противоречило и не мешало.
Через неделю Буба с легкой тоской покидала сердце отчизны, инфарктное сердце на семи холмах.
В самолете рядом с ней сидел у прохода бородатый хасид в твердой черной шляпе. Жадно доедая свой разнообразный кошерный обед (значительно превосходящий количеством и аппетитностью обычный), сосед успевал искоса неодобрительно посматривать на ее монитор, по которому Нина смотрела «Жизнь Адели» — кино о любви двух вдумчивых лесбиянок. Когда дошло до кульминационной постельной сцены в полный рост, хасид потряс Нину за плечо и что-то прокаркал на иврите. Та пожала плечами: «Не понимаю».
— Выключи эту хадость! — потребовал израильтянин по-русски. Язык был на удивление чистым, кабы не фрикативное г.
— Это еще почему? — Нина вынула наушники и поставила изображение на паузу.
— Хрех, женщина. Хрех тебе, хеверет, смотреть на такое безбожное безобразие. Вон, колечко… муж, значит, есть. А ты пакостишь от него. Хуже свиньи.
Буба ощутила, как все 83 тысячи единиц вибрации тряханули ее изнутри.
— Слушай, дядя, отъебись, — с наслаждением тихо отчеканила ласковая царица, вновь втыкая в уши черные запятые.
— Что-о?! Я не понял… Ты… вы что…
— Ничего. Занимайтесь своим делом.
— Это и есть мое дело! — рявкнул хасид. — Мое дело — следить, как ты блюдешь Закон! Забыла, как Хосподь наш покарал Содом и Хоморру?!
Буба прибавила звучку и подумала о странностях монотеистских религий. О кровавом фарше Ветхого Завета, согласно которому праотцы-праведники по любому поводу затевали великую резню и почем зря трахали дочерей. Однако любовь между безвредными и бесхитростными содомитами, союзы, цветущие бесплодной, бескорыстной исконной страстью, когда один дарит другому благо прогресса и одновременно стабильности, любовь, достигшая высшей гармонии, любовь воистину святая, бесстрашная, любовь в сущности братская и сестринская, то есть безгрешная, почти божественная… почему-то как раз на нее, на эту бедную любовь обрушивалось самое изощренное и мстительное проклятие Господне.
А ведь именно она (и это уже мысли не простоватой Бубы, а мои собственные), именно она так разительно напоминает любовь к родине…
Ной
Тяжелое обложное небо, как сырая вата из распоротого матраса, начинает настоящий и сложный сюжет осени. Начинает, а не заканчивает, как принято думать.
Так называемое бабье лето, Indian summer, — истекающее соком безумие зрелых любовников. Их объединяет многое, особенно же — близкая и внятная обоим, но строго табуированная тема смерти. Закроемся от нее арбатской живописью золотой осени: приятная, согревающая красота, агонизирующие бабочки — шоколадные нимфалиды, подолгу сидящие на бельевой веревке, натянутой между корявыми яблонями. Задник маленького домашнего театра.
Золотая, ах, осень. Соловые гривы берез, чахоточный румянец осин, бронза дубов, раскаленные клены… для их описания годится слово «чермный», что значит — жарко, рыже-красный. Впрочем, это уж слишком. Это мы прибережем для стишков. Короче, желтое и багровое на синем, а в районе Вермонта, говорят — еще и густо фиолетовое в связи с особым составом почвы. Роскошная коллекция для иконы стиля под сорок, высокий толстый каблук, объемные шарфы, яркие кольца на длину фаланги. Бижутерия, конечно. Суконное имя Дарья расшито стеклярусом, бисером и шелком и теперь горит-переливается. Дагмара.
Кутюрье сорока четырех лет после сорока стала одеваться «безумно». «Мне надо одеться безумно» — это манифест.
Знаменитый, даже великий режиссер пригласил Дагмару сочинить костюмы для трех стерв, собранных им в один спектакль. Он так и назывался — «Три стервы». Шучу. «Три сестры», конечно.
Эта, рассказывала она, эта и еще вот эта. Нормально? Разорвать меня и слопать сердце без соли? Легко. Поэтому я должна одеться дико. Безумно.