Выбрать главу

То есть, обратите внимание — одежде придается роковое значение в античном смысле этого слова.

Что и сделала. Узкие парчовые штаны цвета палой листвы, испятнанные дрожащими от утренних холодов голубыми астрами. Фиолетовые колготки. Красные ботинки солдатского образца до таранной косточки. Вязаный балахон с широким воротом, из меланжевой шерсти с преобладанием лилового, бордового и синего. Кораллы и малахиты на пальцах и в ушах, маленький, как блинчик, зеленый беретик с аппликацией: две астры — голубая и алая. И, оф корз, зеленый шарф, вязанный как бы звеньями цепи.

Три стервы в кроссовках и тупоносых сапогах, отнюдь не врубаясь в смыслы осеннего безумия, задохнулись и прикурили друг у друга. Особенно одна — в кедиках 33 размера, с голосом Дюймовочки, еще в дебютантках ударила по лицу костюмершу за укол булавкой. Тридцать три года, с первого курса — в любовницах у мастера, не сплетня, а факт, известный всей Москве — и в первую очередь жене гения, четвертой и главной стерве этого осеннего компоста. Да… кровавая Мэри, два ядовитых полушария, два клубка разъяренных змей, наводящих ужас на всю театральную общественность. Мари, шотландцы все-таки скоты, но и ты хороша.

— Ну, Петр Васильич (допустим), — плотоядно улыбнулась Икона Дагмара, похаживая вдоль рампы развратной походкой некоторого кота по имени Гитлер. — А что бы, например, вы бы хотели? Как вы, к примеру, видите вот ее (малахит размером с крепкий огурчик нацелен на Дюймовочку) костюм? Что бы вы на нее надели, исходя из концепции спектакля?

Петр Васильич опустил выпуклые глаза и облизнулся. Несколько раз пожал плечами и промямлил после длительного молчания:

— Я бы… ну я бы, знаете, если можно, я бы хотел такую, знаете, кофту… И вот такую… ну… как бы юбку…

Так что, как вы отлично понимаете, золотая осень, она же бабье лето — вещь эстетически герметичная и развития на полях жизни, судьбы и сражений не имеет. Ибо она — безумие на грани кича.

Нет, то ли дело мутное олово ноябрьских небес. Раскисшая корпия госпитальных повязок, сквозь которую едва просачивается кровь ранних закатов. Почерневшая пропитанная сыростью листва липнет к земле. Бурые остяки чертополоха размечают поле простыми сумрачными абзацами, утратившими хрестоматийную пышность. Хищная сила могучих стеблей спит в корнях до весны.

Снесла курочка золотое яичко Фаберже, в котором затаился последний, так сказать, вздох лета и песня зазевавшегося жаворонка, который заторчал от луговой дури и никак не может прекратить свое обморочное трепетание, чтобы сломя голову мчатся вдогонку клану, чье место — в какой-нибудь там Африке. А черная полевка, живущая рядом с корнями чертополоха, высунула нос наружу, учуяла запоздалую сладость подгнившего овса, вылезла, побежала, хвостиком махнула — яичко упало и разбилось.

Так обычно кончается и падает в расщелину Скалистых гор пронзительный клич этого чуда в перьях, индейского вождя Индианы Саммера по кличке Осенний Призыв, летит, биясь боками о стены ущелья и разбивается в итоге вдребезги.

Такова короткая, яркая и легкая смерть начала осени (тема, как мы помним, для зрелых любовников табуированная). А дальше наступает длинный, длинный, почти нескончаемый захватывающий роман увядания. Каждый раз новый, как однодневная сага Джойса «Улисс», читаемая пожилым склеротиком всю вторую половину жизни.

Непредсказуемость ненастья освобождает нас от власти надежд, амбиций и тревог и лишним делает рывок, или, точней сказать, порыв из одури глухой поры. Еще мне знак был: меж перин, на низких облачных полатях лежит бессильный исполин — Обломов в стеганом халате, хранитель русской колеи (Илья и родственник Ильи). Скрипит разбухшая калитка. В лесу опять полно опят. На даче, два убрав поллитра, как в раннем детстве, гости спят. Мороз и солнце нам не светит… Давай и мы с тобою, что ль, уснем в обнимку, точно дети, покуда не нагрянул Штольц.

Ноябрь, не отвлекая цветом, роскошными декорациями — освобождает запахи. Так старая фотография, разложенная на весь спектр коричневого (это называется монохром) впускает тебя, Дарья-Дагмара, в свой объем, в историю, в комнату, где сидят усатые дядья в сюртуках и тетушки, затянутые в корсеты и сборчатые на плечах рукава, с камеями на щитовидке. Позволяет тебе, Даша, войти в дом, где ты никогда не была и не будешь, нырнуть, как мальчик Яльмар, в его звуки и запахи.

В поздней осени особенно драгоценна и важна непредсказуемость. Тонкая тревога разложения флоры на спектр запахов. На весь обонятельный спектр коричневого. Дальний план — кустарник, бурелом, заросли сухих зонтов борщевика — выполнен пером, постаревшими ржавыми чернилами с легким радужным отливом, а также сепией, чуть расползшейся по мокрой бумаге, и немного пахнет плесенью и пылью семейного альбома. Ближе запахи усиливаются, их легко распознать, как распознает след собака. Это оттого, что каждый запах, как графический лист, помещен в паспарту оттенка. Фонтан палевых опят на буром пне. Брызги умбры на березовых медяках. Древесный гриб чага, он же му эр (древесные ушки) — бархатистый темно-каштановый верх с твердым, как кость, и костяного же цвета исподом. Их, кстати, едят. Правда, только китайцы — загадочный народ, созревающий по осени в огромных шишках, наподобие кедровых орешков. Шишки эти растут на деревьях невиданной высоты, крона их теряется в облаках. Весь Китай, его охристая суша, орошаемая желтой заиленной рекой Янцзы, покрыта этими деревьями. В конце октября шишки падают без вреда для подрастающих в них китайцев, и они, маленькие и темно-желтые, как желуди, с легким треском выскакивают из своих ячеек. Быстро вырастая до обычного китайского роста (150–160 см), китайцы немного светлеют и приобретают многие таланты, знания и умения. Особенно прекрасно удаются им рисунки различных трав и ветвей тушью на шелке. Это от того, что связь загадочного желтокожего народа с природой неразрывна. И кстати, чтоб покончить с этой темой, для нашего рассказа факультативной, — китайцы не стареют и не имеют признаков пола (ведь они размножаются путем опыления). Поэтому мужчины у них поют женскими голосами. Это называется Пекинская опера.

Осенний лес или сад, непременно запущенный, или старый парк (в меньшей степени) — окутанные изморосью набухшего тумана, лучше всего на свете годятся для погружения в себя. То есть для медитации, которая, как известно, является наиболее полноценным и продуктивным растворением духа в мире неодушевленной органики, условно называемом природой. Конечно, неодушевленной природу можно считать исключительно с позиций вульгарного материализма, ибо любое создание Божие не только одушевлено, но и одухотворено. Вот дуб. Или там береза, со ствола которой легко, как китайская шелковая бумага, отслаиваются тонкие лохмотья верхнего, самого нежного слоя бересты, береза с упругими наростами-ушами чаги (из них получаются хорошие пепельницы). Не говоря уже о рябине. Цветаева, называя ее кустом (предполагаю я поверхностно), метнулась своей неудержимой мыслью к гипнотическому зрелищу неопалимой купины… Так, домыслы. Рябина, усыпанная кистями ягод, в утро первого заморозка похожа на узбекские сердоликовые украшения в серебре… Уж наверное, эти совершенные формы заключают в себе более смелый и свободный дух, чем какой-нибудь боров в шляпе с копытом вместо лица и белыми личинками глаз, спрятанных в складках лба и щек.

Итак, лес или запущенный сад в конце октября — начале ноября. Утро или полдень. Ни в коем случае не сумерки — сумерки в это время года слишком печальны, даже безысходны. Рукой подать до суицида.

Острота и интенсивность запахов заливает существо до краев. Даша, а ей всего девятнадцать, беременна. Этого не знает никто, кроме нее и врача из женской консультации Ревекки Захаровны Минц. Ревекка, вперевалку барражируя по кабинету, грубо обзывала Дашу идиоткой и наотрез отказывалась делать ей аборт на пятом месяце.

— Людоедка! — брызгала слюной кандидат меднаук Ревекка Минц. — У него уже пальчики!

— Как же быть? — лила слезы людоедка Даша, в то время никому еще не известная в качестве Иконы стиля.