Выбрать главу

Толя сторожил тайную «избушку», содержал ее в образцовом порядке, вел здесь свое хозяйство и был известен в окрестных деревнях и дачных поселках как большой мастер по плотницкой, столярной и печной части. Кроме того, резал он курительные трубки, в чем достиг больших высот и даже прославился. Денег у Рустема не брал никогда.

— Здорово, хозяин! — окликнул Рустем, облокотившись на перила веранды.

Анатолий, оторвавшись от изогнутой черешневой чурочки, которой предстояло на этот раз стать усладой их общего друга, журналиста и фотографа, бывалого трепача, гуляки, пьяницы и путешественника, одного из немногих, кто допущен был в «избушку» и под самой сильной банкой не пробалтывался, — взглянул поверх очков, хмыкнул: «На блядки али порыбачить?» — «Как покатит», — засмеялся Рустем. У самого берега плеснула крупная рыба. «Налим?» — предположил Руська. «В жопе блин, — не совсем в рифму отозвался Толик. — Отродясь в твоей говнотечке выше карася не водилось». Рустем глубоко вдохнул вечерний воздух, отшлифованный рекой, вовсе не говнотечкой, а чистой и прозрачной на мелководье, как сам воздух, и счастливая свобода залила прохладой его скомканные легкие. «Поживу маленько…» — «Валяй, — согласился Толик. — Искать-то не станут?»

Как не стать. Когда ж это было, чтоб не искали у нас тех, кто прячется. Да только ищут-то чужое, а прячут свое. И потому ищеек не так трудно сбить со следа, как принято об этом думать и писать в книжках. Всю Москву и Жуковку, все бани, больницы и морги, все аэропорты, казино, станции техобслуживания и посты ГАИ прочесали сыскари из органов и частных служб. Прошерстили запеленгованных поименно баб, включая популярную супругу могучего олигарха. Допросили Лешу Салаго. Навестили известного журналиста и фотографа, выпили с его гостями чачи и выслушали девяносто восемь грузинских баек, естественно переходящих в тосты. Вышли на старшин татарского землячества. Пробились к муфтию. Связались с двойной агентурой чеченских группировок и даже вылетели военным бортом в район боевых действий. Снова допросили Салаго Алексея Федоровича. И, провернув за семьдесят два часа эту блистательную карусель, ткнулись мордой все в те же двери станции Белорусская-радиальная, где растворился глава совета директоров банка «Нура» Рустем Николаевич Тимофеев. Растворился бесследно, как некогда его двойник Муса Атыбатов.

5

Многодневный зной разрешился той ночью небывалой бурей. Старые тополя во дворах, клены в парках и вековые липы у Кремля выворачивало из земли с корнем, стекла, вырванные из оконных проемов вместе с рамами, летали, словно чешуйки слюды, и падали за версту от дома, разбиваясь вдребезги. Ураган легко, как игрушечные, подбрасывал кверху колесами «жигули» и джипы и, поиграв, швырял оземь, отчего «жигули» разваливались на запчасти, а джипы, скрежеща, превращались в большие аккордеоны. И кошки, бедные кошки… Их вдовий плач не смолкал до утра. Заброшенные на деревья и крыши двенадцатиэтажных домов, они в панике цеплялись за карнизы и ветви, не в силах спуститься, и вопили от страха. Слоны в зоопарке падали на колени и закрывали глаза ушами. Орланы с подрезанными крыльями взмывали сквозь дыры в порванных сетках вольер и парили на уровне шпиля высотного дома № 1 на площади Восстания. Один из них видел, как из окна на 21-м этаже вылетела белоснежная кошка, мех ее стоял дыбом и сверкал в синих разрядах молний. Голубые глаза летящей кошки сияли живым электричеством, на боку же искрили буквы, которые орлан прочитать не смог, будучи неграмотным. Многие жители Западного округа, где шторм свирепствовал с особой силой, также наблюдали в эту ночь явление мчащегося стрелой в направлении Минского шоссе белого тела в черном небе. Высокая скорость смазывала надпись на борту объекта. Но несколько человек, в том числе семиклассник Женя Бай, вооружившись биноклями, сумели разобрать это странное слово: «КОБА». «Может, “Кобра”?» — усомнился Женя Бай, но тут мать в сердцах вытянула его собачьим поводком по заднице и окно задраила.

Забегая вперед скажу, что два года спустя ураган достиг Европы и с той же небывалой силой разразился над Парижем. Побило стеклянные пирамиды Лувра, у горгульи под водостоком Нотр-Дам выбило челюсть… Но обошлось без жертв, если не считать бедной киски, раздавленной огромным каштаном, что рухнул на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, расколов также гранитную плиту на могиле никому не известного белогвардейца. «Ge-ne-rale», — с трудом разобрал старый-престарый русский сторож из власовцев полустертую надпись на верхней половине камня. На нижней, прижатая стволом, лежала погибшая кошка. Сторож раздвинул ветви с тугими пирамидками соцветий, поднял окоченелую тушку и прочитал: Kotoff. «Женераль Котов, стало быть, — объяснил сторож самому себе. — Ну, Царствие небесное». И перекрестился. А кошечку закопал подле.

Охваченная ураганным огнем Таня неслась, словно пух одуванчика (или куст перекати-поля), кувыркаясь в тугой струе ветра, выдувшего из нее сначала тонкий слой мыслей, а потом, слой за слоем, все ощущения, кроме одного: страшной потери. Пожар разгорался, пламя гудело, как в домне, и сжигало гипс, корка руды накаляясь, ломалась, сочась жидким серебром, и белые брызги с треском летели во все стороны, застывая звездами на небе, и люди шарахались от этого белого каления. Таня летела среди звезд, как комета, в черном туннеле, выжженном ее хвостом. Люди толпились на платформах, не понимая, почему поезда проносятся мимо. А поезда не могли остановиться, приваренные к хвосту кометы, головой же комете служила Таня, неразличимая в струях серебра. Охапку перекати-поля прижимала она к груди, и не знала имени стихии, обрушенной ею этой ночью на Москву и область. И было имя тому урагану — Желание.

Облетев Москву, простегав ее, как одеяло, перекрестными подземными путями, следуя вещей, как сон Менделеева, системе, Таня пересаживалась с поезда на поезд, неслась по переходам, возникала то на Коломенской у кинотеатра «Орбита», то вдруг на Кузнецком мосту возле «Детского мира», то на улице Сивашской под решетчатыми окнами знаменитой «семнашки» — наркологической больницы, где некогда выла от жажды, вся дрожа и потея, Лариса Тимофеева, и задирала под лестницей рубашку, и санитар за стакан врубался в нее, как метростроевец, своим отбойным молотком…

Сокрушив полгорода бурей своих неистовых поисков, она опустилась, наконец, обессиленной чайкой на палубу Павелецкого вокзала. В отличие от казенных сыскарей, Тата искала свое, шла на голос крови, разбушевавшийся в ее кратере Кассандры, остывшем тысячелетия назад. И этот голос, гулко отражаясь от стен безлюдного зала пригородных касс, что-то прокричал неразборчиво и раздраженно повторил: «…со второго пути… до станции Домодедово… один час пятьдесят минут… по техническим причинам… — а именно вследствие завала полотна и иного всякого неисчислимого ущерба, причиненного городу и миру безответственными действиями Таты Мышкиной по прозвищу Моль, о чем она горько пожалеет — …проследует до станции Расторгуево!»

В электричке Тата задремала и не услышала, как сел возле нее мятый гражданин неопределенной наружности и спросил шепеляво: «Не желаешь поиграться?». А когда она вздохнула и положила сморенную голову ему на плечо, он осторожно вынул у нее из рук сумочку с последней сторублевкой и билетом до Феодосии, немножко потрогал за грудь и бесшумно вышел на ближайшей станции Нижние Котлы.

«Котлы…» — пронеслось в сонном мозгу Таты, — котлы… Огромные и закопченные, с остатками мяса и сала, прикипевшего к стенкам, она скребла эти котлы проволочной щеткой, отдирала ногтями пригоревшие куски и торопливо, неряшливо набивала ими рот. Былая неистовая красота тлела под серой кожей, обтянувшей лицо женщины. Она работала на кухне при засекреченном бараке, вынесенном далеко за колючку главной зоны и являвшемся центром как бы небольшого городка: со столовой, клубом, баней, больницей, домиками лабораторий. Этот городок назывался «шарашкой», в теплом бараке жили и что-то там изобретали ученые. Их кормили мясом, они свободно ходили по территории своей шарашки, и Фатима на кухне слышала их громкие разговоры и смех.