«Ад — это война».
«Рожденный убивать».
«Не стреляй, у меня закончился порох!»
«Не мой мушкет убивает людей, их убиваю я»
«Этой стороной к врагу».
«Осторожно, Сиам может быть опасен для вашего здоровья».
«Обожаю запах адской серы по утрам!»
Некоторые кирасы были украшены еще более затейливо — связками сушеных ушей и ожерельями из мелких серых зубов.
Пользуясь минутой отдыха, рейтары сняли свои тяжелые бургиньоты[4], отчего было видно, что лица у них закопчены, а усы и бороды куда гуще и длиннее, чем принято носить в кавалерии. Они смеялись, щурясь от солнца, многие курили трубки с длинными чубуками, и выглядели бандой благодушных котов на отдыхе, но Барбаросса знала, что гроздья пороховых гранат, висящих на их перевязях, это не детские хлопушки, а непринужденно лежащие на коленях мушкеты успели испить порядочно крови…
Кверфуртские углежоги — суровый народ, не склонный к сантиментам. Едкий угольный дух давно выжег из них все человеческие слабости, оттого души у них жесткие, как куски перегоревшего торфа, а кулаки еще жестче. Отправляясь в кверфуртский трактир, можно отведать не только дрянного кислого сусла, что зовется в этих краях пивом, но и ножа в подбрюшье — в зависимости от того, какой толикой удачи Ад наградил тебя при рождении. Но в ту пору… Барбаросса едва не улыбнулась, вспомнив те времена всеобщего благодушия, которые воцарились после того, как старый оберлейтенант отбыл во главе собранного им народа. Углежоги почти перестали буянить и крушить друг другу носы, вместо этого они охотно раз за разом поднимали щербатые кружки — за то, чтобы архивладыка Белиал разгромил узкоглазых обезьян за многими морями, осмелившихся перечить ему, поднимали щедро, угощая друг друга, не считая меди — запах еще не свершенных побед и военной добычи пьянил сильнее, чем подмешанная к пиву спорынья.
Все ожидали победы, скорой и блестящей, вспомнила Барбаросса. Ожидали, что из Сиама потечет серебро и самоцветы, которых в тамошних краях безвестное количество, ожидали щедрых репараций и подарков — так истово, словно эти репарации и подарки должны были обрушится на Кверфурт. Не реже раза в неделю кто-то из обитателей трактира сообщал, что из доверенных магдебургских источников поступили надежные вести — армия желтокожих обезьян разбита саксонскими частями вдребезги, а демоны из свиты архивладыки Белиала уже резвятся на рисовых полях, щедро сея кругом огонь и пожирая скотину.
Вот-вот из дальних стран должны вернутся парни, примерившие кирасы с саксонским гербом, и возвращаться будут не налегке, это уж вы поверьте, каждому специальным указом курфюрста пожалован рысак надежной ганноверской породы, эполеты с серебряным шитьем и — вообразите — шестьдесят гульденов вспомоществования! В эту пору угольные ямы Кверфурта чадили особенно едким и дрянным дымом, а трактиры гудели словно пчелиные ульи — поднимали тосты за императора, за курфюрста, за мощь адских пушек, за мушкеты нового образца…
События той поры Барбаросса помнила слабо. Ее занимали куда более насущные вопросы — как дотащить пьяного отца до дома и не лишиться при этом зубов, как раздобыть корку хлеба, в которую эти зубы можно вонзить, как улизнуть от старших братьев и сестер, гораздых извалять ее в грязи или запихнуть в старый колодец…
Оккулус в ту пору все чаще вместо пьес и постановок транслировал музыку, обыкновенно — звенящие бравурные марши, от которых дрожала скверная трактирная посуда, а если сообщал о Сиамской кампании, то в выражениях, которые были малопонятны тамошним обитателям и совершенно непонятны юной Барбароссе. Мал-помалу стихла и музыка, а сообщения о Сиаме, поначалу частые как едкий щелочной дождь над Кверфуртом, сделались редки, словно Сиам канул в Геенну Огненную — вместе со всеми его сожженными рисовыми полями, разоренными деревнями, желтолицыми демонами и саксонскими частями. Будто и не существовал никогда вовсе.
Вестей о победе ждали сперва исступленно и нетерпеливо, дотошно подсчитав в мыслях каждую монету с военной добычи, потом меланхолично, будто уже по привычке, потом вовсе перестали ждать — стараниями адских владык в мире вечно происходят какие-то дела, за многими из них редкие вести с сиамского фронта терялись, точно тени в сумерках.
Орпениэл, дух воздуха из свиты демона Камуела, разозленный пытавшимся его одурачить демонологом, впал в буйство где-то под Парижем и, прежде чем его успели утихомирить, снес с лица земли полдюжины деревень и половину Сенарского леса.
В Мюнхене группа дворян, замышлявшая убийство владеющих городом Виттельсбахов, высвободила древнего демона, прозванного «Черный Сентябрь», который первом делом сожрал самих незадачливых заговорщиков, а после уж принялся за прочих — три сотни душ обратились песком и пеплом.
Эпидемия чумы всколыхнула некогда спокойную Баварию, пройдясь по ней, точно плуг. Поговаривали, это шалит кто-то из присных архивладыки Белиала, желая развеселить его в преддверии неудачной кампании, но жертвы на всякий случай были принесены, и обильные.
Про Сиам забыли. Едкий дым угольных ям вытравил из памяти мечты о будущем богатстве и бравурные марши, да и оккулус не торопился вспоминать об этом, знай помаргивал себе в углу трактира, вещая то о новейшей постановке дрезденского театра, то о новых мануфактурах по выплавке пушек, то воспевая непревзойденный бальзам дрезденских алхимиков, возвращающий волосам их естественный блеск. Война в Сиаме если и продолжалась, то так далеко, что новости о ней более не долетали до Саксонии. Не долетали — но иногда все-таки добирались, принимая для этого самые различные обличья.
Барбаросса помнила, что эта карета прибыла в один из осенних дней — громкий скрип ее несмазанных колес на несколько секунд заглушил даже скрип старой черепицы, которую злой восточный ветер неустанно ворочал своими тупыми когтями на крыше, силясь сорвать с места. Это не была карета оберлейтенанта, тот обыкновенно не удостаивал Кверфурт своим посещением так часто, ему требовалось время, чтобы переварить все то мясо, что он срезал с его крошащихся, проникнутых угольной пылью, костей. Помимо того, карета была куда больше того дребезжащего рыдвана, в котором он имел обыкновение разъезжать, настоящий дорожный фаэтон. Мутные стекла трактира мешали разглядеть детали — они и свет-то пропускали с неохотой — но среди завсегдатаев мгновенно воцарилась самая настоящая суматоха. Не так-то часто экипажи забредали в Кверфурт, его еще и не на всякой карте разберешь…
«Да это же Гебхард! — вдруг крикнул кто-то, — Гебхард Шварцграф!» «Точно! — отозвались прочие, силившиеся разобрать доносящиеся снаружи голоса, — Кто бы еще на такой колымаге заявился? Шварцграф! Шварцграф приехал!». «Ах ты ж прохвост какой, разбогател, значит, да и решил в родные края заявиться?».
Гебхард был поташником, одним из многих, живших на окраине, и от рождения носил фамилию Вайсколе, но мало кто в Кверфурте именовал его иначе как Шварцграф[5]. Не потому, что кровь его была благороднее крови прочих углежогов или язв от едкого поташа имелось меньше, чем у прочих. У Гебхарда с детства имелась мечта, которой он имел неосторожность поделиться с прочими — завести себе всамделишнюю карету, мало того, не какой-нибудь крытый парусиной фургон вроде тех, на которых возили уголь в Мерзебург и Галле, но и не крошечный тильбюри из числа тех, на которых разъезжают по окрестным деревням бедные бароны, а такую, как полагается сановным особам.
«Графского типа», — пояснял бедняга, пытаясь смоченным в дрянном пиве пальцем изобразить на трактирном столе тот образ, что стоял в его вечно красных и гноящихся от поташной пыли глазах. Ему виделись какие-то умопомрачительные детали, которых в Кверфурте никогда не знали и не видали — крепления для ламп, выдвижная лесенка, еще какие-то фестоны, панели и украшения… Для мягкости хода этот экипаж чудесный экипаж должен был быть водружен даже не на ремни, как это бытовало, а на новейшие «берлины»[6], а обшит не какой-нибудь кожей, а непременно бархатом, и хорошим. Даже кучер должен был располагаться не на обычных козлах, а на каком-то хитроумном устройстве, которое Гебхард видал в детстве, когда был в Лейпциге и разглядывал карету тамошнего пфальцграфа.