Выбрать главу

Все казаки сидят кругом стола, с раскрасневшимися лицами, с лихорадочными от ветра глазами, немножко встрёпанные и измятые, и, болтая под столом ногами, дуют с блюдечек свой чай. На сестриц смотреть хорошо: все розовенькие, полненькие, в белых ночных чепчиках; как будто от этих чепчиков их лица стали добрее и ласковее. И кацавейки на них какие-то особенные, и смешные, и милые; дома они никогда не ходили в них. И они теперь не спрашивают с нас уроков, не бранят нас за шум, словно совсем другие стали; болтают с нами, поят чаем, всем потчуют; право, гораздо лучше в дороге, чем дома; всем хорошо и весело, и ничего никто не требует, и всё можно делать, что хочешь. Нынче не учимся, и завтра не учимся, и послезавтра не учимся; маменька сказала, что шестнадцать дней не будем учиться. На душе так легко. Будто прыгнуть куда-то собираемся, и сердце замирает от радости.

***

Папенька пьёт чай за другим столом в углу. Он что-то записывает и считает, громко ворча над бумагой. Мы с уважением заглядываем на лежащий перед ним бумажник, сигарочницу, серебряную коробочку со спичками и связку звенящих ключей. На столе же у стены лежит знаменитый папенькин кинжал, опутанный своим снурком.

Все эти предметы мы издавна считаем эмблемами папенькиного могущества и считаем их неотъемлемою принадлежностью одного только папеньки. Стол, на котором они очутятся, разложенные в симметрическом порядке, тотчас превращается для нас в папенькин стол; значит, к нему нельзя подходить и нельзя трогать с него ни одной бумажки, это уже тогда папенькины бумажки. А папенькиных бумагах нам чудилось столько всемирной важности, тайны и мудрости, что никому никогда в голову не приходило посягнуть на исписанный клочок, гарантированный папенькиным кабинетом. Папенька писал, хмурясь и кусая чёрные усы. К его столу подходил то Михайло кучер, осторожно ступая тяжёлыми мокрыми сапогами, то Василий повар в белом фартуке и с какой-то запиской в руках, то мужик хозяин со счетами.

Около папеньки стоял стакан крепчайшего чаю с лимоном, который он по временам отхлёбывал большими глотками, не отрываясь от работы. Мы ничего не понимали — что это была за работа, но знали со слов маменьки, что отец занимается делами; с суеверным уважением сдерживали мы свою болтовню, когда она разросталась слишком свободно, и испуганно оглядывались на священный угол.

Мы опять, кажется, едем… И самовар опять с нами… Я сижу в коляске и жую калачики… Против меня Лиза держит чайник… Нас качает и толкает… Кругом лес… Из лесу выходит хозяин со счетами… Это уже не лес… Постель постлана, белая, чистая, на постели погребец, весь наполненный куклами… Под одеялом сливочник…

— А Жоржик-то наш заснул! — вдруг встрепенул меня голос маменьки. — Так и прикурнулся, бедняжка… Не трогай его, Лиза, пусть спит.

Недоставало сил открыть веки и приподнять отяжелевшую голову, тихо спустившуюся на скатерть стола. Маменькин голос исчез, как будто в каком-то провале. Что-то глухое и смутное, какой-то усыпляющий гул наполнил голову… Какие-то неприпоминаемые образы пробегали и исчезали бесследно, куда-то увлекая душу сквозь окружающий хаос. Всё стёрлось…

***

Разбойники снимают с меня платье и тащат в свою пещеру. Что приятное пролилось по сердцу… Сначала свежо, потом тепло… Потом так хорошо…

— Не будите его, запри дверь, Ольга, — опять различил я голос маменьки, не постигая, откуда он, где я, и зачем всё это. И опять всё исчезло, всё стёрлось.

Слышите звон сабель! Это Петя рубит разбойников, защищая дом… Мы все голодны и устали… В огромной зале длинный стол, покрытый хрусталём и блюдами… Горят свечи… Василий-повар разносит сдобные калачики и яичницу… Братья едят с ужасным аппетитом. Я тоже ем пропасть, и всё своё любимое: ананасы, абрикосы, поросёнка под хреном, саламату со сметаной… Вот Михайло-кучер в мокрых сапогах подносит мне гречишные вареники… Я хочу проглотить…

— А Грише-то оставили? — явственно раздаётся в моём ухе громкий голос отца. В то же время из-за перегородки доносится до меня весёлый звон деятельно работающих ножей и вилок, запах жареных цыплят, стук переменяемых тарелок, шипенье масла на сковороде, сдержанный, но дружный говор.

Я лежу совсем раздетый, спрятавшийся под фланелевое одеяло на свеженькой белой постели, устроенной из хозяйского сундука. «Кто меня раздел?» — слабо думается мне; голова не в состоянии разрешить этот смутный вопрос. «Дадут ли мне ужинать?» — мерещится мне несколько посильнее. Но рот, окованный сном, не раскрывается, и мимолётное желание бессильно воплотиться в звук. А за перегородкой всё едят да едят. Оттуда светит огонь, звенит посуда. Там смеются и болтают… Слышно, как приступили к яичнице с ветчиною.