Но что странно, повар, ключница, садовник — все очень любили и уважали Костю нашего за то, что он умел брать. Они его называли орлом и любовались на его удаль. Таково было разбойническое очарование Кости. Можно представить себе после этого, как работал Костя в дни яблочного сбора! Конечно, главный мотив его трудов составляла вовсе не няня; сентиментальность была не в его характере. Обыкновенно он задавал себе целью набить верхом огромный ящик, занимавший всю внутренность флигельного дивана. Ящик этот выбрал он столько же по беспримерной вместительности, вполне согласовавшейся с размерами его замыслов, сколько и по скрытности его; ибо, по доносу садовников, в очень исключительных случаях маменька осматривала наши ящики. План — набить яблоками диван — Косте удавалось исполнить обыкновенно дня за два до конца всей уборки, так что, мучимый бездействием и раскаянием в излишней скромности, он в виде дополнения отписывал под свой магазин ещё печурку в диванной, посвящая её исключительно антоновке, которая собиралась позже других; хотя эту антоновку Костя торжественно предназначал в зимнюю лёжку, однако это не мешало ему поедать её до последнего корешка в одну неделю. Костя ел по двадцати и по двадцати пяти яблок в день.
Доктор Гуфеланд содрогнулся бы во гробе, если бы узнал, с какою решительностью ежедневно опровергал Костя всю его «Макробиотику», от предисловия до оглавления; и доктор Гуфеланд горько бы ошибся, если бы вздумал утверждать, что индивидуум, поправший законы его макробиотики, должен иметь вид худосочный, болезненное преобладание кислот внутри и ненормальное развитие брюшной полости. Совсем нет. Лазовский попиратель макробиотики был красен, кругл и крепок, как каменный святонедельный биток.
Счастье няни, что не в чужом, а в её рое водилась такая добычливая пчела. Из дивана и печурки перепадало кое-что и ей. Бедный Саша напрасно надрывался в своих честных усилиях добыть бабусе яблок более добродетельным путём. Он набивал яблоками карманы, шапку и сапожонки, и ежеминутно бегал во флигель ссыпать свою крошечную добычу бабусе на колени. Маменька скоро заметила его беспокойную фуражировку, ощупала три яблока, спрятанных у него за рубашкою, вынула их при всех девках и со стыдом прогнала Сашу из сада домой. Костя поступал иначе: он всё время был в саду близёхонько от маменьки, и только раз, когда маменька заговорила с садовником, он бегал домой к своему дивану, захватив мимоходом корзину с апортовыми яблоками.
Бабуся и няня относились к нам совершенно так же, как и мы к ним. Может быть, милые старушки были нисколько не меньше дети, чем мы сами. Няня плакала за Борю, Костю, Ильюшу, бабуся — за меня, Сашу и Петю. Бабуся приносила по воскресеньям лепёшки с творогом нам троим; няня — своим троим. Мы при этом хвастались, чьи лепёшки лучше. Бабуся, когда говела, или отдавала просвиру в алтарь, приказывала поминать имена рабов божьих, отроков Петра, Григория и младенца Александра, а няня поминала за здравие рабов божьих, отроков Бориса, Илью и Константина. Накануне моих именин лампадку перед Покровом Божьей Матери зажигала непременно бабуся, и никому в голову не могло прийти, чтобы кто-нибудь, кроме неё, имел на это право. Точно с такою же уверенностью и сознанием своей обязанности проделывали подобную штуку няня под Ильин день или под «царя Константина–матери Елены»; и тогда бабуся сидела себе скромно, без зависти, глядела одобрительно на нянин труд, зная, что тут не её приход, но что придёт в своё время и её очередь. Бывало, сидят себе няньки в детской и болтают потихоньку за чулком. Вдруг няня встрепенётся и станет прислушиваться.
— Аль кого к барыне повели? — спрашивает бабуся, немного тугая на ухо.
— Повели твово наказывать! — встревоженно уведомляет няня. — Учитель нажаловался!
И бабуси уже нет в детской. Она под каким-нибудь предлогом в спальне у барыни, с словом защиты и горячею укоризною учителю. Она не переносила, когда наказывали кого-нибудь из нас, и перед маменькою оправдывала нас безусловно во всём и всегда. «Статочное ли таки это дело, сударыня, чтобы ребёнок махонький пяльцы сломал?» — говорила она с одушевлённым негодованием, заслоняя собою «робёнка» Петрушу, обвинённого девками, и мрачно хмурившегося в сознании своей вины. «Они, шлюхи, сами поломают, да и сваливают на барчуков. Ишь, какие гладёны разъелись! Под ними и жёрнов треснет, не то что пяльцы!»