Папенька часто гневался на Романа за его дерзости против приказчика и дворецкого. Роман хочет оправдаться, и, смотришь, вечно нагрубит. Призовут, бывало, кучеров, велят вести Романа на конюшню. Жалко нам станет Романа, а ещё больше страшно за папеньку. «Что ему кучера? — думаем мы про себя. — Он только плечом тряхнёт, и все кучера посыпятся от него, как горох».
Спрашивали сейчас у Петруши:
— Что, Петруша, ведь он их всех повалит?
Петруша даже не ответит, только взмахнёт головою с презрительною усмешкою.
— А что, если он бросится на папеньку, Петя? — тревожно спрашиваем мы.
Петя задумывается.
— Ведь папенька, Петя, в кабинет побежит, схватит саблю и кинжал? — выспрашивает Саша, пытливо всматриваясь в задумавшиеся глаза Петруши.
— Ну да, разумеется, в кабинет, — разрешает Петя, — запрётся на ключ и вынет саблю.
Мы в трепетном ожидании. На сердце ворочается дальнейшее развитие грозной драмы, но стыдно приставать к Пете с расспросами. «Что ему дверь! Особенно в кабинет! — работает внутренняя дума. — Там не дубовая, берёзовая под лаком; Роману это кленовый листочек; уж лучше б в буфет, там задвижка большая»…
А Романа между тем спокойно уводят под руки маленький Захар да старый Михайло-кучер. Роман сердито гудит, но не просит прощенья. «А мне что! Драть, так дери! — ворчит он на весь двор, ободряя себя. — У меня, брат, товар не покупной! Много их, дворецких-то да приказчиков на дворе, что боровов в хлеве; всякому не накланяешься… Ну и дери, коли тебе приспичило! А уж Ларьке Романкой не командовать, шалишь!»
Через несколько минут из конюшни слышится глухая возня, потом тяжкие оханья, потом неистово злобный рёв… Нам делается стыдно, больно, гадко на сердце, и мы долго не знаем, куда приткнуться. На папеньку мы целый вечер потом не можем смотреть без какого-то щемящего чувства…
Но и конюшня не могла переломить Романа.
Роман, казалось, был несокрушим даже стихиями. Чего с ним не бывало и чего не перенёс его кабаний хребет? Он падал с крыши дома прямо на спину; его не раз вынимали из-под воза со снопами; его переезжали поперёк колёсами, а раз его совсем завалило глиняным обвалом, и он пробыл под землёю шесть часов, пока не сбежались мужики и не откопали его. Варвара накинула ему горшки на грудь, он выпил сразу кварту водки, и через три дня уже работал в саду.
Право, мы искренно думали, что Роман не горит, не тонет, не мёрзнет. В сретенские морозы, бывало, ещё дух стынет, а Романка сидит в проруби в обледеневшей, как кора, рубахе, пристраивая на рыбу какую-нибудь посудину или ныряя за упущенною пешнёю.
Бывало, в разгар зимы, когда двойные рамы потемнеют от толстого слоя кудряво завитых морозных цветов; когда со двора слышится только какой-то сухой жёсткий скрип от шагов по окаменевшему снегу, полозья визжат, и воздух колет ледяными иглами, — мы, дети, пожимаясь и подрагивая утром в ещё не натопленных комнатах, с каким-то несокрушимым упованием ожидаем появления Романа в огромных сапогах, окостеневших от мороза, в плотно подвязанном окоченевшем полушубке, с тяжёлым беременем дров на широкой спине. Войдёт с шумом, топая носками своей кованой подошвы, как лошадь копытами, и за ним ворвётся с надворья облако холода, от которого мороз пробегает по сердцу; но уж мы знаем теперь, что зима нас не съест, что сейчас приютно запылают камины, к которым Роман с грохотом ссыпает вязанки дров. Один Роман не боится зимы в своих сапогах и своём полушубке. Когда мы только завидим его вдали, на пороге его избы, как он неспешно и вплотную запахивает одну овчинную полу на другую и окручивает себя в несколько оборотов крепким кушаком, держа в зубах несгибающиеся рукавицы, — о, мы тогда все воскресаем духом и верим в будущее. Роман оснастился против мороза, Роман скрутит мороз, Роман не выдаст нашу Лазовку.
Не знаю, как мог образоваться такой самобытный и неукротимый характер в мире крепостничества. Если бы он ушёл на разбой на Волгу или бежал куда-нибудь в Моздок, в «Старполь», — это было бы понятнее, похожее на него. Но Роман, уводимый на конюшню, стерегущий барские яблоки был психологическим противоречием самому себе. Это тип не дворового, не холопа, а уцелевший во всей свежести тип какого-нибудь дикаря-северянина, жившего с медведями, ходившего в звериных шкурах и сражавшегося чуть не целыми дубами. Таковы, верно, были наши праотцы в своём первобытном сырье, пока ещё не возникла подьяческая и шляхетная Русь, когда князья боролись с Редедями и били в одиночку медведей, а народ пошучивал шуточки Никиты Кожемяки и Василия Буслаича.
По крайней мере мне, читатель, все изучаемые мною в своё время исторические учебники не дали десятой доли того представления о первобытных народах европейской истории, об этих полунагих франках, рассекающих пополам коня и всадника, об этих саксах, переплывающих моря на ладьях, какое мне о них дал живой образ нашего ткача Романа. Много я с тех пор перечитал, переучил, передумал, а всё-таки и до сих пор представляю себе Виттекинда лазовским Романкою.