Да так ли уж противоречили?
Система его воплощений по-своему логична. Элементарный ход: от забулдыжного хулигана — к картинному пирату с ножом в зубах. Далее — к пещерному человеку с дубиной. Далее — к какому-нибудь зверю-хищнику, соседу по ветви на древе эволюции. А там и до «жирафа» недалеко: «Жираф большо-ой — ему видней!» Фантазия железно срабатывает, потому что построена по безошибочно найденной стилистике «тюремного рОмана».
Другая цепочка не менее логична: хулиган — псих с Канатчиковой дачи — смертник из штрафбата — десантник, которому жизнь не дорога…
В сущности, так или иначе все у Высоцкого упирается — в войну. Дубинами или танками-самолетами, но всегда у него — драка, бой, схватка, атака, штурм, напор, прорыв, рваные глотки, разбитые черепа, выпущенные внутренности. Солдатский надсад — самый точный адрес для уникального хрип-вокала.
В этом есть, я думаю, глубокая интуиция. Когда-то древнегреческие мудрецы много спорили, «что из чего», и, в частности, что фундаментальней: афинская мерность, спартанская доблесть или еще что-нибудь. А Гераклит взмыл надо всем этим и понял: причина — персы, бесконечная война греков с персами; из войны — все.
Поколение «последних идеалистов», выдвинувшее Высоцкого, выварилось добела в «социализме», «коммунизме» и прочих идейностях; поэтому трудно было понять, что «сталинские лагеря», троцкие «трудармии» и прочая советская казарма — не от марксизма-ленинизма, а от двух мировых войн, располосовавших Россию, и от ожидания третьей… Высоцкий — не Гераклит, разумеется, и вообще все-таки не философ, но что в основе всей той вывернутой реальности, которая ему досталась, лежит ярость дерущегося солдата, — он почуял шкурой. Экипировка 1941 года приросла к нему сразу и намертво. Его записали во фронтовики, не вдаваясь в возрастную арифметику, так что, отвечая на письма слушателей, он должен был объяснять, что войну первоначально вычитал из книжек. Все равно, по психологической первооснове он был тем, кого пел: окопником, блокадником ». Я вырос в ленинградскую блокаду…» — и все тут. И никакого никому нет дела до того, что «вырос» Высоцкий на семь лет позже в отвоеванном польском городке, в семье советского офицера («оккупанта», — сказали бы еще на семь лет позже), — ведь по типу, по складу, по устремлению души он действительно — шкет, чинарики собирающий «с-под платформы», сирота, сын полка. Цепочка военных переназначений — самая геройская: герой-летчик, герой-парашютист, герой-подводник. Нужды нет, что, вступая в воздушный бой, наши соколы переговариваются, как заправские шулера («будем играть… равнять козыри» ), — главное, что это люди, выросшие в народе, где нормальная ситуация — когда «все ушли на фронт».
Вот однако дальнейшие превращения воина уже в мирное время: подводник — аквалангист — спасатель… Альпинист-скалолаз… Далее «силовики» выходят на Большую Спортивную Арену. Впереди боксер. За ним — штангист. Затем — футболист, кумир послевоенной публики. И дальше — по олимпийской программе: метатель молота, прыгун в высоту, прыгун в длину… А шахматы?! — возопит ядовитый оппонент Высоцкого. Как же, есть и шахматы! Вон один наш сел против Шифера, то бишь Фишера, да в трудный момент кулак ему из-под стола показал, — так Фишер, то бишь Шифер сразу на ничью согласился!
Смех смехом, но если к этой славной галерее типов добавить шахтера да шофера, — о которых Высоцкий тоже сложил вдохновенные и достоверные песенки, — получится не что иное, как шеренга положительных героев, освященных всеми идеологами Советской власти за все ее восемьдесят лет. И сотворил эту шеренгу — тот самый Высоцкий, который от лица бунтующего народа всю свою сознательную актерскую жизнь разносил эту Власть! И она его простила? Простила. И понятно, почему. Как-никак, в годы, когда пошел он писать и играть в «театр и кино», то честно отработал шеренгу таких крутых первопроходцев, таких образцовых для подражания отличников эпохи, таких надежных восходителей — «лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал»! — что Власть должна была ему быть благодарна.
Власть — да. Но почему ему все простил — народ? Простил именно эту череду официально-признанных героев — от альпиниста до милиционера, — шеренги, которая начисто, казалось бы, вывернула первоначальную фигуру «своего парня» — выпивохи и дебошира — во что-то положительно противоположное.
Вывернула. Но не отменила. Тут — главная загадка поэтической и артистической судьбы Высоцкого и, я думаю, ее разгадка. Выворот смыслов. В кого угодно может воплотиться и превратиться лирический герой: в бандита из подворотни, в грека из анекдота, в невменяемого психа, косматого жлоба или героя-летчика, — но вы не ухватите, где же его «подлинность». Потому что подлинно здесь — само превращение, невесомость перехода, упоение маской. Иногда герой берет себе напрокат имя. Иногда это «Ваня», чаще «Николай», но между прочим никогда — Владимир. Точнее же всего вот что: «У меня было сорок фамилий, у меня было семь паспортов». Смена паспорта — экстатическое мгновенье, обретение вожделенного лица, нервный катарсис. Если бы поэзия Высоцкого была бы ориентирована на один какой-нибудь тип, — это и было бы «припечатано» — одна мелодия на все песни. Но непрерывное и бесконечное перевоплощение — это та самая внутренняя горячка, которая выплавляет неподдельную строфику-мелодику Высоцкого. Это веселое наращиванье абсурда. Этот покупательский кавардак мужика в городе: «Где же все же взять доху, зятю — кофе на меху? Тестю — хрен, а кум и пивом обойдется. Где мне взять коньяк в пуху, растворимую сноху? Ну а брат и самогоном перебьется!» В чем прелесть? В непрерывном вывороте смыслов. Жизнь — наоборот. Входишь через черный ход — выходишь в окна. «Жизнь моя — и не смекну, для чего играю».