Выбрать главу

Другой вариант — отнюдь не трогательный, наивностью не подкупает. Тут предполагается совсем другое состояние: не простодушие раба божьего, а искушенность змея. Горек плод с древа познания. Далеко лететь — высоко падать. Обращение к богу приобретает следующий вид:

Бог, на улице — май, Крылья мне дай, Я на землю улетаю — До свиданья, Рай!

Напомню, что Рай — это обман: небесный мираж, коммунистическая химера, мышиный бред, ссылки, психушки и прочие «сов. изыски». «Провороненное время».

Земля — это Россия. Единственная. Православная. Конопатая. С ножичками и штычками.

Это — Ад.

Между Адом и Раем — ничего. Крутятся какие-то ничтожества. «Ни те, ни се…»

В таких кулисах нужен соответствующий лирический герой. На смену призраку, который во время оно вдоволь побродил по Европе, у Бережкова выпущен другой призрак: слепой музыкант. Но не затем он выпущен на сцену, чтобы наследовать Гомеру или Короленке, а чтобы заявить:

Я ничего, ничего не вижу, Да я и видеть не хочу.

Ответ, достойный стоика. Нет реальности! Нигиль.

Поэзия от зоркой слепоты, как известно, выигрывает.

Прорастет сквозь базар и гам неживая земля травой, Улыбнется Россия нам, крупноблочной кивнет главой… …Это вьюн, завивая ус, ищет по небу брод. Но, задев на пороге куст, — бьется в открытый вход…

Простак сказал бы: ломится в открытую дверь. Но поэзия работает на других уровнях: ей нюансы важнее прямых смыслов. Парадная дверь открыта, но то ж парадная! Тогда нам — по небу, а если не получается, то — через дворницкую, черным ходом, провонявшим, заросшим.

Кстати, что это за куст там вырос?

Да сказано же: терновый .

ПЛАТА ЗА ИГРУ

Каждый пришедший в мир —

— значит, попавший на пир —

Из своего кармана

платит на этом пиру:

Платит за шпаги свои

шпагоглотатель-факир;

Платит за бури моряк,

платит игрок за игру.

Виктор Луферов

Самые ранние песни Виктора Луферова, включенные им в итоговый сборник, мечены 1967 годом. Пишет он — с 1964-го. Люди, пережившие тогда «смену эпох», помнят, как это было. Власть, сменившаяся на самой верхушке, не решилась круто переложить рули: поворот происходил постепенно; либеральная инерция все еще действовала: четыре года вольность выкуривалась из кругов пищущей и поющей братии; то, что шло на смену вольности, было не вполне ясно — это предстояло нащупать, испытать на себе, собой…

Раньше и резче всех был развернут кинематограф (он всегда оказывался впереди): легли на полку фильмы «шестидесятников» (Алов и Наумов, Аскольдов, Муратова, Тарковский); в центре оказался Толстой, осмысленный Бондарчуком. Отступили молодые бунтари и в литературе, начался реванш «деревенщиков». Исчезли «стальные птицы» аксеновского покроя — тихо, почвенно пошла в рост трава…

Кажется, единственное поле, которое прополоть и почистить не дошли руки, — поле бардовской песни. Тут, напротив, разрозненные эстрады стали сочленяться в нечто единое: в Фестиваль. Страна подхватила; хором, скопом.

То, что кончилось, впоследствии было осознано как эпоха «патриархов». То, что началось, — как «атака жанра». Патриархи пели каждый наособицу: Окуджава «не замечал» Визбора, Анчаров «не слышал» Высоцкого. Резонансная среда, которую они создали наощупь, «не зная» и «не слыша» друг друга, стала заполняться молодыми их последователями, слушавшими друг друга очень внимательно. Для них был готов «жанр». Поле, чтобы сеять и жать. Небо, чтобы летать. Эстрада, чтобы петь. Сцена, чтобы играть.

Виктор Луферов почувствовал все: и поле, и небо, и эстраду. Душа наследовала «шестидесятникам» — облака, полет, ветер странствий. Разум чуял перемену: вертикаль пресекалась, сцена мостилась горизонтально.

Мне, с рвущейся, как с привязи, душой За облаками, птицами и ветром, Дана горизонтальность мостовой И безнаклонность скользкого паркета…

На паркете эта муза не задержится. А вот удар о твердое станет лейтмотивом. Если летать и падать — одно и то же, значит, за полет придется платить, расшибаясь о булыжники. Не жалея коленей, а может быть, и лба.