А понизу — смутное ощущение обрыва в бездну.
Ничего непонятного: Арбат, суета дворов, все просто… Загадка фактуры любого текста у Булата — вот эта милая простота, незаметно и мягко погружающая тебя в странное инобытие. Городская обыденность, троллейбусы, прохожие. В случае невероятного форса — какая-нибудь ресторанная бравада. Ну, в пределах ленточки на бескозырке. А так — пыль повседневности.
Только пыль эта — с былинных шлемов.
Красками арбатской суеты живописуется — мистерия.
Этот сказочный, сказовый ритм — с первых строк. Он инобытие той простецкой жизни, которой живет этот мир, он ее тайное спасение.
«К ноябрю» — тайно-праздничный знак времени, опознавательное клеймо меченых мальчиков Державы. Праздник плывет по серому асфальту. Мостовая качается, не может очнуться. Непонятно, как это все слито, как сращено в стихе: плывущая заревая легенда и суета. Они ж чужие, чужие! У них координаты не сходятся! Их судьба разведет!
Он это и чует, певец Арбата, на это и отвечает:
Последняя строка и есть тот «мазок гения», который отсылает всю картину в запредельность. Последняя строка вдруг открывает тебе то, что все время смутно брезжит в картине.
Необъяснимо счастье обреченного поколения. Необъяснимо прекрасен этот страшный мир. Вам непонятно?
Так это и должно быть непонятно.
Нестроен, неясен, странен до призрачности у Булата привычный обыденный мир, а мир сказочный, напротив, строен и ясен до прозрачности. Условность задается с первой строки: «Мой конь притомился, стоптались мои башмаки». То есть: в некотором царстве, в некотором государстве… Все обернуто: река — не синяя, а красная, а гора — наоборот: синяя. Свет во тьме должен светить, а — не светит.
Что за фонарщик?! Это ж из другой оперы! Тут — небо, подпертое плечом богатыря. Какой фонарщик? Ах, да: чтобы краски нездешние смешались получше. Чтобы север наложился на юг и запад на восток. Андерсен — на Реку-Гору. Потому что и то и другое равно невообразимо на Арбате.
Невообразимо — но как расчерчено! Сужаются круги, сходятся пути, с разных концов сбегаются в перспективе линии. Едет богатырь, света нет, дороги нет… все равно едет. Что ж, неужто и Цели нет?
Вот оно, колдовство. Катарсис. Обрыв в очистительное незнание.
Любой пошлости: громогласной, тихой, государственной, домашней — неизменно мягкое «нет».
За всеми этими «нет» должно быть то, что «есть».
А оно неизречимо.
То, что весь этот мир — «пока», что сроки сочтены и свет недолог, — это из судьбы понятно, из судьбы поколения смертников.
Дальше — непонятное. Мудрому дай голову — так мудрый был без головы? Трусливому дай коня — но трусливому конь без надобности. Дай счастливому денег — но подлинно счастливому деньги счастья не добавят, а то еще и несчастным сделают. Каину дай раскаяние… — но кающийся Каин — не Каин. Дай передышку щедрому… — зачем? Перестать быть щедрым?
И наконец, высший оскюморон: Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть .
Нет, вы слышите, чего просит?! Да ведь этот, рвущийся, властвовать будет над другими и за счет других — щедрых, мудрых, счастливых…
Счастливых?
Да вот в том-то и дело, что мелодия дрожит на острие и счастливец тайно, скрыто, сокровенно несчастен. Это звучит в обертонах, стучит в висках, но если так уж нужно определение, то в конце концов и оно предъявлено: