Выбрать главу

Читал Женька Слепень очень много, — и классиков, и всё что попало. Но только прозу. Ничьи на свете стихи его не интересовали, в том числе и мои. Я иногда подсовывал ему свои творения — и всё впустую. Не признавал он и драматургии. Он считал, что театр для человеческой цивилизации явление временное. Театр возник в древней Греции. А почему возник? Да только потому, что тогда почти все были неграмотными. Каждый тогдашний писатель или поэт понимал: если он напишет роман или рассказ или поэму сочинит, читать их будет почти что и некому. А если он напишет пьесу, вложит свои мысли в уста действующих лиц, то со сцены, через актёров, его мысли дойдут до широких масс. Но теперь — другое дело: ведь мы в двадцатом веке живём! У нас в стране — сплошной ликбез, все учатся грамоте. А когда произойдёт всемирная революция, то и в самых отсталых странах неграмотность будет начисто ликвидирована. И тогда театр сам собой отомрёт, да и кино тоже. Зачем человеку пялить глаза на сцену или на экран, если в руках у него — книга?! Уже теперь в театры мало кто ходит, да и в кино люди уже не так охотно идут...

Хоть я и не театрал, но с антитеатральными домыслами Слепня согласиться не мог. И очень огорчало меня, что он стихов не читает. Но так как он не только моих стихов знать не хотел, но и вообще был чужд поэзии, то в обиде я на него не был. В остальном взгляды наши о многом сходились. Он тоже уважал животных, считал, что люди их недооценивают. И тоже был противником охоты. В особенности — любительской, когда люди убивают зверей не ради питания своего, а ради удовольствия. Тут он, пожалуй, перегибал палку. Однажды он сказал мне, что его злит описание охоты в «Войне и мире»; ему не нравится, что эти паразиты-помещики с таким азартом истребляют лисиц и зайцев. Правда, волка там Толстой по совести изобразил, волка Толстому жалко. Волк у него там страдает, бедняга. Волк в той главе, если разобраться, — главное действующее лицо. Волк там — человек, а люди — звери. Я бы их — к стенке!

 — И Наташу — тоже? — спросил я.

— Нет, Наташа хорошая. И Петя хороший, он потом на войне погибнет. Их к стенке не надо. А остальных — надо! Они паразиты. Мало того, что они крестьян эксплуатируют, они ещё и животных зазря истребляют. И дядюшка этот, которого Толстой так сладенько расписывает, — тоже паразит отпетый. К стенке дядюшку!

Суждения у Слепня были сердитые, а на деле он добряком был. Помню, после летних каникул выдали нам, фабзайцам, талончики в закрытый распределитель. Тогда карточная система была; её ввели в 1930, а отменили в 1934 году. Мы со Слепнем отправились в магазин, находившийся недалеко от Витебского вокзала, и купили на те талончики по килограмму солёной селёдки. Когда мы с этим приятным грузом шагали мимо вокзала, туда, видно, только что прибыл дальний поезд. На привокзальную площадь высыпали пассажиры. Среди них было немало исхудалых женщин. Ясное дело, они приехали с Украины, там в то время голод был смертный. Две женщины подошли к нам. Сквозь южную смуглоту их лиц просвечивала голодная бледность. Та, что помоложе, держала за руку девочку лет четырёх, другая, пожилая, несла большой фанерный чемодан. Они — почему-то шёпотом — спросили, нет ли у нас хлеба. Хлеба с собой у нас не было. Слепень вынул из своего холщового портфеля всю порцию рыбы, завёрнутую в газету, и целиком вручил её женщине с ребёнком. Последовав его примеру, я отдал свою долю пожилой женщине. И сразу же мы почему-то очень заторопились, какое-то смущение нами овладело. Шагая в сторону Невского, мы ни единым словом не обмолвились об этих женщинах, а о чём-то совсем другом говорили.

Когда я поведал матери об этом сельдяном эпизоде, она ничуть не рассердилась на меня за то, что я не принёс домой ни одной селёдочки. Она даже легонько упрекнула меня за то, что инициатива этого деяния исходила не от меня, что я совершил доброе дело лишь из подражания товарищу. Хоть жили мы весьма небогато, мать помогала двум старушкам, жившим недалеко от нашего дома. Она считала, что как бы ты ни был беден, но всегда есть кто-то беднее тебя.

х х х

Строго говоря, голода в Питере тогда не было. На карточки прожить можно было. То был не голод, а недоедание. Судьба как бы тренировала, подготавливала нас к блокаде, к Великому Голоду. Многие питерцы к тогдашним продовольственным неполадкам относились без особого уныния. Продуктовые карточки именовались в ту пору заборными книжками, и в большом ходу был такой куплет: 

По ордерам, по ордерам, по ордерам, по ордерам, По заборным книжкам, по заборным книжкам, — Здесь и там, здесь и там, здесь и там, здесь и там. — Галстуки, манишки, галстуки, манишки!

А вот чьё-то подражание классику на широкую аудиторию рассчитано не было, его всенародно не декламировали: 

У лукоморья дуб срубили, Златую цепь снесли в Торгсин, Кота в котлеты превратили, Русалку паспорта лишили, Сослали лешего в Нарым...

Не при всяком постороннем рассказывали и такой вот анекдот:

 — Вы знаете, вышел приказ: ввиду дефицита выкинуть букву «М» из алфавита.

 — Но зачем?

 — А затем, что с неё начинаются мясо, молоко, масло, маргарин, мука, мармелад, макароны, мануфактура, мыло.

Помню ещё один анекдот; его рассказывали только при закрытых дверях и только самым надёжным:

 — Знаете, в Ленинграде строят новый музей. Там будет три огромных зала.

 — А что будет в тех залах?

 — В одном — Ленина декреты, в другом — Сталина портреты, а в третьем — наши скелеты.

Очень бодро и многообещающе звучала продовольственная тема с эстрады. На Васильевском острове в садике при клубе имени Яковлева (это на углу Среднего проспекта и Тринадцатой линии) выступала бойкая пара. Он и она, приплясывая, исполняли песенки о борьбе за выполнение пятилетнего плана. Я запомнил такой куплет: 

Пятилетку, нашу детку, Создадим, создадим, — Лососинки, осетринки Поедим, поедим!

х х х

В те годы вползло в быт словечко «блат», появились «блатмейстеры», то есть ловкачи, которые по знакомству добывали себе всё, чего хотели. А продуктовая сумка была переименована в «авоську» — авось удастся принести в ней домой что-нибудь такое, чего по карточкам не выдают. В то же время началось отмирание некоторых слов. Ушло из устной речи слово «шамовка», — то есть «еда», и производное от него «шамать», — то есть «есть». Забылось слово «буза», а оно было очень ёмким; быть «бузотёром», «бузить» — это означало вести себя не так, как другие, шуметь, не слушаться старших, притворяться дураком, но не быть им на самом деле. Памятно мне и словечко «мурмулька». Оно было не всесоюзное, да, кажется, даже и не общеленинградское, а сугубо василеостровское. От парней васинских такое можно было услышать: «Похряли на набережную, — может, там с мурмульками познакомимся». Под этим словом подразумевались отнюдь не проститутки, не потаскушки, не шмары панельные, не курвы бульварные, а просто девушки порядочные, но не отвергающие ухажёров.

Уже шестьдесят лет миновало с той поры, о которой я здесь повествую, а устная речь не стала ни красивее, ни богаче. Газеты, радио, телевидение делают вроде бы нужное дело, повышают уровень людской осведомлённости, но они же способствуют усреднённости повседневной бытовой речи, обесцвечивают её, обезличивают. Из неё улетучиваются живые провинциализмы, она становится, если можно так выразиться, всё более антифольклорной. Поэтому меня нисколько не тревожат и не шокируют неожаргонные словечки, которыми нынче щеголяют некоторые молодые люди. Я воспринимаю это словотворчество как подсознательный протест против речевой обезлички.