х х х
Группа наша на две трети состояла из ребят, а на одну треть — из девушек, будущих работниц и лаборанток. С каким-то грустно-радостным, щемящим душу ощущением вспоминаю я этих девчат довоенной эпохи. Некоторые из них носили короткие чёлочки и мужские кепки, — такая уж мода тогда была. Одевались очень скромно — и очень аккуратно, чистенько. И всех их объединяла какая-то загадочная гордая скромность, незамутненность душевная и духовная. И все они верили в своё и всеобщее доброе будущее. А жилось им нелегко, все они были из семей небогатых; некоторые приехали в Питер из области, из деревень, и жили в общежитии.
Среди девчат нашей группы были и очень миловидные. Когда ребята замечали, что какой-нибудь парень неравнодушен к одной из них, ему давали кличку, используя первый слог её имени. Так завелись у нас Ань, Нин, Тамар, Зин — всех не помню. Мне очень нравилась одна девушка из нашей группы. Это была — с моей стороны — влюблённость безнадёжная, я это понимал, и тщательно скрывал её от всех. А Васе Бугрову, с которым я сдружился с первых дней поступления в ФЗУ, очень хотелось дать мне кличку. Васек стал выпытывать — нет ли у меня какой-нибудь знакомой, к которой я неравнодушен. Я признался, что в доме на Шестой линии, где я живу, есть Наташа. Она иногда приходит к моей двоюродной сестре, и они играют на пианино и поют. Голос у Наташи такой, что прямо за сердце берёт. Она очень хорошо исполняет романс «Вот вспыхнуло утро...»
— Ну, утро тут не при чём, — заявил Вася. — Тут одно ясно: ты в неё по уши втрескался. Значит — ты Нат Пинкертон. А короче — Нат.
Вскоре все в группе стали звать меня Натом. А ведь Вася как в воду глядел. Года не прошло и я влюбился в Наташу, стал стихи ей посвящать. Потом я и другим посвящал, но первое моё стихотворение о любви было посвящено ей, Наташе.
...Но вернусь в свой фабзавуч, к Васе Бугрову. Отец его был ломовым извозчиком, и Вася очень много знал о лошадях и любил поговорить о них. От него я и узнал, что извозчичьи кони в Ленинграде живут куда дольше, чем в Киеве. А почему? Да потому, что Киев — на холмах, улицы там — то в гору, то под гору, и коням там приходится напрягать свои силы куда больше, чем в нашем городе, который построен на ровном месте. А ещё Вася сообщил мне, что в старину, когда в пожарных частях были не автомобили, а лошади, лошадей этих немножко мясом подкармливали; в овёс добавляли кусочки рубленой говядины. Для чего? Для силы! А сила нужна для скорости. Ведь для пожарных самое главное — прибыть на пожар как можно быстрее. Вася был убеждён в том, что самые умные животные на свете — это отнюдь не собаки, а кони. Но собакам больше свободы дано, так что они могут проявлять свой ум, а коням люди воли не дают, они их закабалили, они их эксплуатируют — и только. А вообще-то все животные умнее, чем мы думаем. Это мы их не понимаем, а они нас понимают.
Вася был парень весёлый, добрый, все в группе его любили. С чем ему не повезло — так это со зрением. Я хоть одним глазом видел, зато видел им отлично, а он был сильно близорук на оба глаза, носил очки. Из-за этого на него иногда вдруг грусть нападала, и ругал он свои глазенапы, свои очки надоедные. Как-то раз, желая его утешить, я сказал, что с очками люди до глубокой старости доживают и на житуху не жалуются, — и ты, Васек, ещё много лет проживёшь, и на красотке какой-нибудь женишься, и меня, одноглазого, переживёшь. Но не сбылось это моё пожелание-предсказание. Дружил я с Васей и после окончания фабзавуча, потом стали мы встречаться всё реже, и у него, и у меня новые друзья завелись, а после войны узнал я, что погиб Вася Бугров в блокадном Ленинграде. Тогда же узнал я, что на фронте погиб Коля Дорин, лучший ученик нашей группы. Это был удивительно добрый и остроумный парень, любимец всеобщий.
Многим ребятам из нашей группы не суждено было вернуться с фронтов, многих девчат и ребят угробила блокада. А оставшиеся в живых после войны встречались, перезванивались, переписывались. Но годы идут. Недавно умер Зиновий Сосин, соученик мой по ФЗУ. Теперь я переписываюсь-перезваниваюсь только с Аней Рейдер и Нюрой Тихонковой. Неужели только они да я от нашей группы остались? Неужели никого больше из ребят-фабзайцев уже на свете нет? Неужели я — последний?..
х х х
В ФЗУ были две керамические группы. Когда на втором году обучения началась производственная практика, одну группу прикрепили к фарфоровому заводу имени Ломоносова, а другую, нашу, к заводу «Пролетарий» (до революции — завод братьев Корниловых). Это означало, что после окончания ФЗУ мы там и работать будем. Завод Ломоносова (бывший — Императорский) известен всему миру, издавна знаменит своей художественно расписной посудой; при нём даже музей есть. А «Пролетарий» — это завод электротехнического фарфора, о нём и в Ленинграде-то не все знают. Но я был рад, что именно там буду работать. В те годы многие молодые люди, в том числе и я, считали, что всё, имеющее отношение к быту, включая сюда и посуду, — это дело мелкобуржуазное; только мещане отпетые могут всерьёз интересоваться всякими там вазами и сервизами. То ли дело электрофарфор! Он срочно нужен стране! Идёт электрификация деревень, строится могучий Днепрогэс!
Уже во время практики мы имели право выбирать будущую специальность. Я выбрал горновой цех. Почему я избрал эту огневую профессию? В ней виделось мне нечто романтическое, морское. Пусть я буду кочегаром не на корабле, а на суше, — но всё-таки кочегаром! И до сих пор благодарю судьбу за то, что она подсказала мне этот выбор, за то, что мой трудовой путь начался с горнового цеха.
Горновой цех
1933 год. Горн N 6. Мой первый рабочий день. Вечерняя смена. На мне комбинезон, брезентовые рукавицы и кочегарские очки-консервы с синими стёклами. Я напялил себе на лоб эти очки с самого начала смены, чтобы все знали и понимали, что я не кто-нибудь, а кочегар. А понадобятся мне они через два часа, когда я кончу прогрев («прокурку») топок и перейду на мазутно-паровые форсунки.
У стены — штабель метровых сосновых поленьев. Именно сосновых. Ни дуб, ни берёза, ни ольха для горна не пригодны. Здесь нужно длиннопламенное топливо, а самое длинное пламя даёт сосна. Зарядив все четыре топки поленьями, натесав ножом-тесаком щепок и тоже засунув их в топки, я наматываю на железный прут заранее припасённую тряпку, сую её в ведёрко с керосином — и поджигаю. С этим факелом обхожу топки, потом спешу в цеховую конторку и оттуда сообщаю по телефону в заводскую пожарную часть, что шестой горн зажжён.
Вернувшись к горну, как заведённый хожу вокруг него, заглядывая в топки, подкидываю в них поленья, — и всё время меня гложет тревога: вдруг какая-нибудь топка заглохнет?! Работа эта мне не в новинку, я ведь был на производственной практике. Но тогда за обжиг отвечал не я. А теперь именно я отвечаю. Вдруг осрамлюсь?
Но всё, слава Богу, идёт нормально. Через два часа я перестаю подкармливать топки дровами, звоню в котельную, заказываю давление, смотрю на манометр, вставляю в топки форсунки. В глубь топок устремляются рапиры огня. Теперь горн гудит, и будет гудеть до перехода на беспаровые форсунки... Но не хочу надоедать читателям техническими подробностями. К тому же милые моему сердцу горны уже в те времена, когда я обслуживал их, утратили своё техническое величие. Уже тогда на «Пролетарии» был построен новый заводской корпус, а в нём — длинная, монументально-мощная Тоннельная Печь. Печь непрерывного действия, чудо техники ХХ века! Но поработать в том корпусе мне не довелось.
...Топки гудят ровно, все четыре — одинаковыми голосами. Я уже не бегаю вокруг горна, а чинно прохаживаюсь и даже по сторонам поглядываю. Соседний горн тоже готовят к обжигу. Вход в него («забирку») заделывает кирпичом печник Асмолов по кличке — Табачный Царь. Я знаю его по производственной практике. В цеху его так прозвали потому, что когда-то, до революции, был знаменитый табачный фабрикант Асмолов. Печник Асмолов к тому буржую никакого отношения не имеет, даже не курит, но на кличку откликается без обиды. Когда-то он работал печником-строителем где-то в Псковской области. Об этой бывшей своей работе он вспоминает с уважением, — в ней есть свои тонкости. Надаром прежде печникам всегда платили за работу вперёд, — не то, что всем остальным. Если какому-нибудь скупердяю печь кладёшь, тут можно крепко подгадить. Можно, к примеру, незаметно вмуровать в кладку бутылочку с водой или, ещё лучше, с ртутью, — и туда иголок набросать. Тогда печь каждый раз после того, как протоплена, будет время от времени издавать загадочные , неожиданные звуки, — будто домовой в дом вселился. Знает Табачный Царь и ещё одну производственную тайну: когда перед кладкой печи размешиваешь глину, в неё надо чуть-чуть помочиться; благодаря этому печь будет прочной, ибо такая глина крепче схватит кирпичи.