Подобных историй рассказывалось немало, особенно в доме хорошо известных генуэзских дам, собиравших у себя мужчин из состоятельных семей (я тоже там бывал до женитьбы); этим пяти прелестницам, видно, захотелось самим нанести визит моему брату. Еще и посейчас сохранился дуб, который все называют дубом пяти синичек, и мы, старики, знаем, что это означает. Рассказал об этом Дже, торговец изюмом, а уж ему-то можно верить. Был приятный солнечный день, и Дже отправился в лес на охоту; подошел к дубу — и что же он видит? На ветвях сидят все пять милых дам и, раскрыв светлые зонтики, чтобы кожа не обгорела, совершенно голые греются на солнышке, а Козимо, устроившись посредине, читает им латинские стихи, не то Овидия, не то Лукреция.
Одним словом, о брате рассказывали множество всяких историй, так что я и не знаю, где правда, где нет. В те времена он стыдливо умалчивал о вещах такого рода. А к старости, наоборот, часто рассказывал об этом, но почти сплошь небьшицы, в которых сам скоро запутывался. Во всяком случае, в те годы так и повелось: если девица понесла неизвестно от кого, вину обычно сваливали на Козимо. Одна девушка божилась, что однажды, когда она собирала оливки, ее вдруг схватили и подняли на ветку две длинные, как у обезьяны, руки… Немного спустя она родила двух близнецов. Омброза наполнялась подлинными и мнимыми бастардами моего брата. Теперь они выросли, и некоторые из них и в самом деле похожи на него… Но, может быть, это сходство объясняется простым самовнушением, потому что беременные женщины, увидев Козимо, прыгавшего по ветвям, иной раз приходили в волнение.
Сам я большинству этих россказней, призванных оправдать появление на свет младенцев, не очень-то верю. Не знаю, было ли у Козимо так много женщин, как говорят, но те, кто действительно был с ним близок, предпочитали молчать.
К тому же если у него в самом деле было столько женщин, то чем объяснить, что в лунные ночи он, словно кот, прыгал с фигового дерева на сливу, со сливы на гранат, рыскал по садам, прилегающим к крайним домам Омброзы, и не то жалобно вздыхал, не то зевал или стонал; и, хотя он пытался сдерживаться, чтобы звуки эти походили на обычные, человеческие, все же из его горла вырывалось что-то вроде завыванья или мяуканья. Омброзцы уже привыкли к этому и, разбуженные ночью криками, ничуть не пугались, а лишь вздыхали, ворочаясь в постели:
— Опять барон ищет женщину. Будем надеяться, что он ее найдет и даст нам спокойно спать.
Иногда какой-нибудь старик из тех, что страдают бессонницей и охотно подходят к окну, заслышав шум, высовывался в сад и видел среди ажурных теней, отбрасываемых в лунных лучах ветвями фигового дерева, силуэт Козимо.
— Никак не можете заснуть, ваша милость?
— Да, сколько ни ворочаюсь, все не сплю, — отвечал Козимо, словно он лежал в постели, зарывшись лицом в подушку, и мечтал поскорее сомкнуть отяжелевшие веки, а не висел на дереве, словно циркач. — Не знаю, что со мной нынче ночью… жарко, тяжко… Может, это к перемене погоды. Вы сами-то ничего не чувствуете?
— Чувствую, чувствую… Но я уже стар, а в вас кровь играет.
— И правда, играет.
— Шли бы вы, ваша милость, куда-нибудь в другое место: здесь вашему горю не помогут, здесь одни бедняки, которым завтра вставать на рассвете, а вы им спать не даете.
Козимо ничего не отвечал и обычно исчезал в соседнем саду. Он никогда не переступал определенных границ, а жители Омброзы со своей стороны снисходительно относились к его странностям: во-первых, потому, что он все же был барон, а во-вторых, потому, что совсем не походил на остальных баронов.
Нередко звериные вопли, вырывавшиеся у него из груди, залетали в окна, где его слушали более благосклонно. Достаточно было, чтобы зажженная свеча вырвала из мрака чью-то тень или раздался приглушенный смех и женский голос, то ли зазывавший и дразнивший его, то ли насмехавшийся над ним, — и моему брату, который метался по ветвям, словно одинокий чиж, уже грезилась пылкая любовь.