— Правда?
— Конечно, — трубка замолчала, засопела, вздохнула по-стариковски. Кристине вдруг захотелось увидеть, каким стал этот удалой служака закона, выручавший ее дважды из беды.
— Твой приятель ходит по очень тонкому льду, — прорезался, наконец, Жигунов, — пусть будет осторожен. Больше сказать даже тебе, я, увы, ничего не могу.
— Кирилл!
— Да?
— А есть что-нибудь на этом свете, чего бы ты не знал?
— Есть.
— Поделишься?
— Невозможно делиться с тем, кто и так все себе заграбастал, — потом, видно, понял, что сболтнул лишнее, и стал закругляться. — Рад был тебя слышать, береги себя.
— Ты тоже, пока.
— Подожди! Как ты думаешь, я смогу тебя дождаться? — наивный вопрос застал врасплох, а потому ответ вышел туманным.
— Невозможно дождаться того, кто никуда не хочет идти. Я дважды вдова, Кирилл. Боюсь, мне заказано приближаться к мужчинам, особенно, к хорошим. Это слишком печально заканчивается.
— От каждого горя есть лекарство. Может, не стоит отказываться? А вдруг я помогу тебе подняться? Вместе?
— По гнилой лестнице на крышу не взобраться, прости, — и нажала серый рычажок. В кожаной рамке ухмылялся довольный Стас.
Она поднялась из кресла, вышла в кухню, заварила чай и подошла с чашкой к окну. Там, за прозрачной нейлоновой шторой сентябрилось бабье лето. Дынно-арбузные запахи, хризантемы, паутинка, рваный шепот влюбленных в Нескучном саду, школьная форма, шорох шин по сухому асфальту, шелест дворницкой метлы, удары футбольного мяча по ржавой проволочной сетке — осень предлагала в кредит последнее тепло, заманивала в долговую яму. Потом разомлевший народ будет оплачивать краткое блаженство холодом, недосыпом и суррогатом консервированной щедрости осенних даров. Кристина знала многих, кто от бабьего лета приходил в восторг. Почтенные дамы закатывали томно глаза, цитировали великого поэта, ахали и намекали со снисходительной улыбкой, что молодость слишком ветрена, чтобы оценить по достоинству зрелость. Раздражали и слащавая восторженность, и ранняя осень с ее климаксом природы. Уже давно Кристина Окалина ненавидела благость, не умилялась ничьим увяданием и не приветствовала яркий макияж. А эта двуликая пора так откровенно малевалась, что становилось смешно и стыдно за дешевую комедию, которую разыгрывала осень, притворяясь летом. То ли дело ранняя весна! Когда воздух так пронзительно звонок, что хочется ему подпевать, когда снег становится, точно мокрая соль, и тает так же легко, когда только-только взбухает земля, а из нее уже рвутся на волю первые травинки, когда на ветках беременеют почки, а по ночам истошно вопят коты — тогда оживает все, что прежде умирало, дремало или просто спало. Весною Кристина была в кураже. Могла работать по двенадцать часов, а в тринадцатый без устали любить, спать по полночи, а с утра бурлить идеями, снимать, монтировать, озвучивать, читать в эфире тексты — и все разом, взахлеб, до оргазма… Вот только эта весна оказалась с подляной, как сказал ушастый, и увела Стаса. Чаевница поставила на стол нетронутую чашку и потянулась к сигаретам. Любила ли она Корецкого? Безусловно, да. Только эта любовь отличалась от той, которую вызвал когда-то Ордынцев, как спица от шила: оба остры и блестящи, но одна плетет узоры, а другое прошивает кирзу. Ордынцев мог простегать человека насквозь, он воспринимал человечье бытие со всеми потрохами, знал самые сокровенные мысли, мог влезть прямо в душу и сшивать там добро со злом, уродство с красотой, мерзость с величием. Он знал, что человек слаб, и часто потворствовал собственным слабостям сам, но также был уверен в силе и величии человека. Ордынцев ценил не мягкость и податливость, а твердость и упрямство. Он учил бояться не поражений — покоя и благодати. И он нашел в своей молодой жене способную ученицу, такую же жадную до жизни, как сам учитель. А еще Женя умел любить, недаром по нему сохли бабы. Его любовь оказалась пронзительной и безжалостной, окарябавшей Кристину до крови… Совсем другое — Стас, наивный и талантливый ребенок, возомнивший себя взрослым, умудренным опытом. Корецкий так и не понял ее до конца. Он воспринял жену, как картину, которую когда-то с нее нарисовал, и, любуясь своим творением, не терпел вмешательства извне. Художник видел перед собой не живую женщину — придуманный образ. И капризничал, и обижался, когда вдруг этот «образ» взбрыкивал и вылезал из окантовки. Стас любил, как играл в «барыню». Есть такая детская игра: «да» и «нет» не говорите, черное с белым не берите — сплошные запреты, даже самый безобидный сбой приводит к проигрышу. Обиднее всего, что как только ребенок повзрослел и вышел из игры, ему тут же пришлось уйти из жизни. Кристина вспоминала второго мужа, как вспоминают детство: с нежностью, грустью и четким осознанием того, что эта распрекрасная пора никогда не вернется…