Выбрать главу

Я прижался к стойке софита; бас-саксофонист дунул, на сцене взорвался чудовищный, непонятный, доисторический звук; он подавил механический возок вальса и заглушил все, поглотил дисгармонию, растаявшую в его глубине; мужчина дул в громадный инструмент с неукротимой силой каких-то отчаянно яростных легких, отчего мелодия композиции «Дер бэр» вдруг стала замедляться, дробиться; от кричащего голоса бас-саксофона повеяно дыханием; пальцы бас-саксофониста бешено забегали по сильному матово-серебристому телу огромной трубки, словно искали что-то; я смотрел на них во все глаза: зазвучали выжидательные триоли, пальцы забегали, остановились, снова забегали, потом уверенно взяли их, ухватили; от барабана, от рояля несся механический трехчетвертной пульс, оркестроновое тум-па-па; но над всем этим, как танцующий самец гориллы, как косматая птица Нох, медленно взмахивающая черными крыльями, взлетал кричащий голос из металлического горла, стреноженная сила бамбуковых голосовых связок – голос бас-саксофона; но не в трехчетвертном ритме, а по его обочине, в тяжелых четвертых долях, а через них – легко и с огромной затаенной и все же чувствительной силой скользил септами в ритме, перечившем не только механическому тум-па-па, но и четырем лишь мыслимым акцентам, точно стряхивал с себя не только всякую закономерность музыки, но и удручающую тягость чего-то еще, куда более громадного; полиритмический феникс, черный, зловещий, трагический, вздымающийся к красному солнцу этого вечера, отталкиваясь от какой-то кошмарной минуты, от всех кошмарных дней; Адриан Роллини моего детского сна, воплощенный, олицетворенный, борющийся – да. Я открыл глаза: мужчина продолжал бороться с саксофоном, словно не играл, а овладевал им; это звучало как дикая схватка двух жестоких, сильных и опасных животных; его руки угольщика (лишь величиной, не мозолями) мяли тусклое тело, как шею бронтозавра, из корпуса низвергались мощные всхлипы, доисторическое рычание. Снова я закрыл глаза; но прежде чем погрузиться в призрачные видения, я увидел, как в короткой вспышке, два ряда лиц: Лотара Кинзе мит займем унтергаяьтунгсорхестер и лицо Хорста Германна Кюля с его антуражем: задумчивая размягченность вдруг отвердела изумлением; баварская мечтательность испарилась как эфир; мягко оцепеневшие черты лица начали быстро и явно складываться в вытянутую маску римского завоевателя; а против него – одухотворенный полукруг лиц Лотара Кинзе светился каким-то неоновым светом счастья: механизм вальса прошел квадратурой круга – и я уже видел этот цветок на освещенной сцене, в душных солнечных джунглях, когда отчаяние гориллы-самца (нет, человека) сотрясало сцену свингующей медью, как тогда – давно – недавно – всегда. Это было словно предвосхищением легенды: Птица Чарли так же боролся с саксофоном, с музыкой да и, собственно, с самой жизнью, но позже; бэнд из старых времен, затянутых мглой истории, войны, на этом острове Европы, отделенном от остального мира сжимающимся кольцом стали и нитротолуола; столь же великий, столь же мучительно больной, но забытый; анонимный бас-саксофонист под парусами циркового шатра, который, как парусник Святой Девы Марии де лос Анхелес, плыл два, три, четыре года по океану пожарищ и последствий прошедших фронтов; Лотар Кинзе унд зайн унтергальтунгсорхестер; ни до чего они не доплыли, затерялись, распались, растворились в конечном смятении народов; незнакомый черный Шульц-Коэн, Адриан Роллини моих снов, какой-то сильной, неведомой, необъяснимой боли, такой печальной, зо траурихь, зо траурихъ ей айне глоке.