Мне следовало бы крепко держаться за мое доброе намерение жениться. В этом было спасение... Но какое-то совершенно необъяснимое настроение охватило меня.
Головокружение, опьянение от ветра или жажда грусти.
Я чувствовал себя таким несчастным, таким грустным, что мне хотелось еще больше грусти и несчастья.
А затем, надо признаться... — Старик предсказал верно... — я не носил больше рубахи, чтобы быть ближе к своей коже...
... О, маяк Ар-Мен! О, дом любви, тихое жилище, ужасная тюрьма, колыбель всех пороков, погреб, из которого берут возбуждающее вино, опьянение одиночеством, мирное убежище, где находят помощь жертвы кораблекрушений на вероломных морях, истина света, человеческого разума, смешанная с ложью звезд, нежная башня любви...
Наш союз с ней произошел так же, как случается неизбежное несчастье: несчастье жить для себя самого.
Нет больше мыслей о грехе.
Нет больше мыслей о наслаждении.
Жизнь уносит вас на своих волнах и выбрасывает, наконец, сломанного на неведомом песчаном берегу сна.
Кто сломал одинокого человека, так уставшего жить в уединении?
Это жизнь, неумолимая жизнь!
Кто убаюкал одинокого человека, чтобы на мгновение утешить его отдыхом?
Это смерть, неумолимая смерть!
А когда вы проснетесь, то увидите зеленые побеги и зародится у вас надежда...
Но цветы не дают побегов в маленьких гробах, наполненных землей.
В моем саду расцвели лишь несколько крупинок соли, дар океана, букет Сирени.
Однажды ночью, дежуря у моего окна, в часы вахты, я был зачарован странным видением.
Луна заливала волны чистым и холодным светом.
Маяк, разбрасывая вокруг себя розовые лучи, старался поймать луну своими мощными руками.
Между Ею, великой девственницей, и Им, чудовищем, исчадием тьмы, началась интересная борьба.
Она двигалась вперед, бледная, страшно спокойная, заставляя отступать золотой туман, который стремился окружить ее, чтобы отнять самый смысл ее света.
Мало по-малу она поглощала его, обращая в свое собственное сияние.
Она пожирала его, как голодное животное, всасывала распутным поцелуем теневого рта, расколовшего нижнюю часть ее лица.
В этом месте у нее была рана, рубец, губы, которые, раскрываясь каждый месяц, несомненно вдыхали волю и проблески здравого смысла бедных людей.
Маяк выпрямлялся, громадный, направленный, в небо, как угроза, рос все выше, колоссальный, к этой теневой пасти, к этой черной трещине в небесной чистоте, увлекаемый верховным долгом стать таким же великим, как Бог.
И золотой туман то поднимался, то опускался, его гнало и глотало небесное светило в маске непроницаемого спокойствия.
... Как она прекрасна, эта чистая луна, эта потерянная жемчужина, эта отрезанная голова, вся светящаяся чужим наслаждением, но никогда ничего не говорящая...
А маяк все рос под завывания ветра, хранящие в себе отзвуки дьявольских оргий, под завывания ветра, плачущего от радости или поющего от ужаса; маяк, казалось, вытягивался все больше и больше, придя в отчаяние, потому что он горел лучами невозможного.
Потухнуть?
Существует право сверкать, жить...
Пылать еще выше?
Человеческая участь — сгореть на своем месте.
... А луна, потерянная жемчужина, отрезанная голова, гордая отсутствием своего тела, стыдливо уходит, непорочная и далекая, недоступная, унося тайну немых уст, которые, быть может, и не существуют...
... О, башня любви, потухни! Вот рассвет.
X.
Что теперь... Пасха или Рождество?
Дни текут, текут, все, похожие один на другой, падают в море, как капли воды, как слезы, как алая кровь моя.
Когда прибывает Святой Христофор с корзинками провизии, ему делают знак, что второй надзиратель остается на маяке.
Второй надзиратель любит свое ремесло, он полон усердия; я думаю, ему устроят прекрасные торжественные похороны, если он умрет на работе. А второму смотрителю... наплевать на все!
Он взбирается, спускается, встречаясь на лестнице со стариком, который спускается или взбирается. Старик напевает и Жан Малэ напевает тоже, подражая ему как обезьяна.
Они едят, пьют; маяк загорается, маяк тухнет.
Боже мой, что теперь, Пасха или Рождество?
До меня доносятся звуки колоколов.
Меня привычки совсем захватили в рабство. Это по-моему, что-то вроде сорок, которые постоянно стрекочут одну и ту же глупость, тянут меня за рукав, чтобы показать мне всегда одну и ту же линию горизонта. Я не нахожу ничего особенного в том, что каждый день режу своим ножом стол, в то время как старик считает вслух коробки из-под сардин, которые он расставляет столбиками по бокам нашего камина.