Павел вспомнил, как вчера вечером Борис зачем-то отозвал в сторону Катюшу и что-то ей прошептал. Он тогда не придал этому значения, сидел и писал очередной их план, они обсуждали положение в Совете, строили догадки, и Павел, повинуясь своей давней привычке, ещё со школы, записывал их мысли — это помогало ему их упорядочить, выстроить схему решения. И потом, когда Борис, заявил, что у него разболелась голова, и он пойдёт к себе, пораньше ляжет спать, Павел тоже не обратил на это внимания. Ну, разболелась, бывает. Тут взаперти ещё и не то разболится — они оба с трудом переносили своё вынужденное заточение, оно давило на них, мешало, раздражало.
И вот теперь Павел сложил два и два, и сообразил — это ведь он всё и подстроил. Борька Литвинов. Выдающийся стратег, которого он собственными руками чуть было не отправил на тот свет.
— А давай ему отомстим, ужасной местью, — Павел сделал страшные глаза, за глупой шуткой скрывая невысказанные слова. И тут же уткнулся Анне лицом в макушку, не удержался, поцеловал, вдохнул запах волос.
— Отомстим, конечно, даже не сомневайся, — согласилась Анна, подхватывая его тон. — И я даже знаю как. У меня там завалялись запасы слабительного…
И они расхохотались уже вдвоём. Как дети, потому что оба, каким-то шестым чувством угадывали, что так надо. А, может быть, просто хотели, вернувшись на тридцать лет назад, пройти тот путь, который и должны были пройти. Шаг за шагом. Не совершая всего того ужасного, что совершили.
***
Вчера, когда Анна влетела к нему в комнату, с бледным, встревоженным лицом, впилась в него глазами, Павел опешил. И даже испугался. За неё испугался, за Анну. Подумал, что что-то случилось, опять какая-то беда. Как будто мало было этих бед на их головы.
— Аня!
Он шагнул ей навстречу и инстинктивно схватил за плечи, словно боялся, что она опять убежит. И ведь угадал. Она и хотела убежать. Как тогда, пару дней назад, когда попятилась от него, вжалась узкой спиной в закрытую дверь, не сводя с его лица своих чёрных глазищ.
Она его избегала. Избегала всё это время. И Павел знал. Видел. Да она и не скрывала особенно. Демонстративно отводила взгляд, деловито осматривала рану, уже почти затянувшуюся, сухо отдавала распоряжения маленькой смешной медсестричке Катюше. Или паршивцу Шорохову — вот уже кто тут совсем был неуместен, так это бывший ухажёр его дочери, глядящий на них с Борисом волчонком, словно только и ждал момента, чтобы укусить. Кирилла правда Анна по большей части ругала — парень всё же был неимоверно бестолков. А в основном она, конечно, разговаривала с Борисом, оставляя на долю Павла только профессиональные вопросы о здоровье и ничего больше.
Но Павел всё знал. Как бы она ни прятала от него свои глаза, как бы не прикрывалась Борькой и этими детьми, и сколько бы не продолжала играть в молчанку — он знал. Ровно с того момента, как увидел её неделю назад, растрёпанную, злую, обрушившую на Бориса всю силу своего гнева. Павел тогда только-только пришёл в себя после покушения и операции, с трудом говорил и соображал, голова была тяжёлая и мутная от наркоза, а боль, снова расправлявшая внутри свои когти, туманила сознание, мешала думать, пульсировала, подчиняя его себе, но этот её взгляд, да какой там взгляд — полвзгляда — бросила и тут же отвела глаза, этого Павлу хватило. Он всё понял. И за эти доли секунды ему открылся целый мир, словно он залпом прочитал роман великого классика. И боль, и страх, и готовность броситься спасать его, любой ценой, даже ценой своей жизни, и море нежности, и гора упреков — в этом взгляде было всё. И оно обрушилось на Павла каким-то сакральным знанием. А остальное не имело значения. С этой минуты они уже неслись навстречу друг другу, как два курьерских поезда — на полной скорости и без остановок, и то, что должно было произойти, произошло.
Павел поднял руку и осторожно коснулся её лица, провёл ладонью, нежно и бережно. Чуть приподнял пальцами за подбородок и заглянул в глаза, проваливаясь в них, как в омуты. Он видел там, на дне этих невообразимых глаз, себя и свою душу, видел огромный мир, не его, а их мир, а он столько времени жил без этого мира. Вот дурак!
Они столько лет пытались всё решить словами. Думали о чём-то, переживали, забившись каждый в своём углу, лелеяли обиды, выстраивали кучу препятствий, говорили друг другу тысячи ненужных, пустых и глупых слов. Горьких, обидных, жестоких, даже страшных и казавшихся непоправимыми. Отгораживались ярусами Башни, как будто это могло их разделить. А надо-то было только посмотреть друг другу в глаза. И всё.
И всё…
А ведь когда-то у них почти получилось.
В далёкой юности, когда он дрожащими руками ровнял ей криво отстриженные волосы, стараясь думать только про эти непослушные прядки, топорщащиеся и словно нарочно норовящие выскользнуть из-под лезвия туповатых ножниц в неумелых Пашкиных руках. Старался, но взгляд то и дело срывался, соскальзывал на её тонкую шею, такую беззащитную, на голые плечи, на бретельку лифчика, чуть врезавшуюся в нежную белую кожу. Ему мучительно хотелось дотронуться пальцами до её худенького, острого плеча, прижаться губами… Он тогда так испугался этих своих жарких мыслей, что совершенно потерялся, ничего не соображал, чего-то бормотал, а когда она наконец к нему повернулась — не смог совладать с собой, потянулся к ней, уже почти коснулся её губ.
А потом в квартиру ворвался Борька…
— Паша… — Анна попробовала что-то сказать, но он, улыбаясь, тихонько приложил палец к её губам, и она всё поняла, замолчала, подалась вперёд, открылась ему.
…Павел не помнил, как они переместились на кровать, почти не помнил. Они просто провалились в какое-то другое измерение, в котором не действовали законы физики, не работала логика и причинно-следственные связи. Анна что-то бормотала про швы, повторяла: «Пашка, ты с ума сошёл. Пашка», но губы говорили одно, а руки и тело другое. Он чувствовал, как скользят по коже её пальцы, вздрагивал, замирал и не понимал, как же он жил без всего этого раньше. Без её губ. Её рук. Её глаз? Как?
И всё, что было дальше, было совершенно невозможно, невообразимо, немыслимо. И вместе с тем очень правильно. Павел сразу понял — ничего более правильного в своей жизни он не делал. В своей чёртовой, глупой жизни, в которой он совершал ошибку за ошибкой, одну страшнее другой. И каждый раз мучительно сомневался, а потом страдал и убеждал себя, что всё сделал так как надо, потому что по-другому сделать не мог. И только сейчас он понял — как это бывает, когда всё делаешь правильно. Когда нет и не может быть никаких сомнений.
Анна была создана для него. А он для неё. Это было просто. Их тела были умнее, они откуда-то знали об этом. Всё происходило так естественно, словно бы они занимались любовью миллион раз в своей жизни. И при этом — это было остро, ново, удивительно. Как в первый раз. Впрочем, это и было в первый раз. А то, что было до, уже не существовало…
Ночь длилась бесконечно. На стене тускло мерцал ночник, выхватывая смутные очертания комнаты. Узкая кровать, серые стены, сотни этажей вверх, ещё с десяток вниз, бесконечные лабиринты коридоров, запутанные как его жизнь, в которой вопросов было больше, чем ответов. Он чего-то искал и не находил, и вдруг одна ночь — и всё встало на свои места. Сложилось — как сложная головоломка, когда бьёшься, мучаешься, переставляешь бесконечно детали, примеривая их к разным местам, и всё равно выходит какая-то бессмыслица, и потом — раз, одна какая-то подзабытая, потерявшаяся деталь нашлась, заняла своё место, и тут же всё получилось. И этой потерявшейся деталью был взгляд Анниных глаз. Чёрных, бесконечных, манящих, за которыми таился его мир.