И вот день, которого так нетерпеливо ждала донья Мария, настал.
Он начался светлым утром, какое под чудесным небом Испании бывает только летом, когда на каждом листочке увитой цветами террасы сверкала роса. В комнату доньи Марии вошла уже знакомая нам старуха.
— Сеньора! — тяжело вздохнула она. — О сеньора!
— А, это ты. Что случилось?
— Сеньора, Хафиз приехал.
— Хафиз, какой Хафиз?
— Товарищ Жильдаза, сеньора.
— Как, Хафиз? А где Жильдаз?
— Приехал Хафиз, сеньора, а Жильдаза с ним нет, вот что!
— О Боже! Пусть войдет. Тебе что-нибудь еще известно?
— Нет, Хафиз не захотел говорить со мной, а я, как видите, сеньора, плачу, ведь молчание Хафиза ужаснее, чем все страшные слова любого другого человека.
— Ладно, успокойся, — сказала донья Мария, вся дрожа, — успокойся, ничего страшного, Жильдаз, вероятно, задержался, и все тут.
— Ну, а почему Хафиз не задержался?
— Не волнуйся, пойми, меня успокаивает возвращение Хафиза. Ясное дело, Жильдаз не стал удерживать его, зная, что я волнуюсь, он выслал Хафиза вперед, значит, вести у него добрые.
Мамку успокоить было нелегко; впрочем слишком поспешные утешения госпожи звучали малоубедительно.
Вошел Хафиз.
Как обычно, он был спокоен и скромен. Глаза его выражали почтение; так у кошек или у тигров глаза расширяются, если они видят кого-нибудь, кто их боится, и сужаются, почти закрываются, когда кто-нибудь смотрит на них гневно или властно.
— В чем дело? Ты один? — спросила Мария Падилья.
— Да, госпожа, один, — робко ответил Хафиз.
— А где Жильдаз?
— Жильдаз, госпожа, — озираясь, прошептал сарацин, — умер.
— Умер? — воскликнула донья Мария, в испуге скрестив на груди руки. — Значит, он умер, бедняга? Как это случилось?
— В дороге, госпожа, он заболел лихорадкой.
— Он же такой крепкий!
— Верно, крепкий, но воля Аллаха сильнее человека, — наставительно заметил Хафиз.
— Заболел лихорадкой, о Господи! Но почему он не сообщил мне?
— Госпожа, мы ехали вдвоем, — сказал Хафиз. — В Гаскони, в ущелье, на нас напали горцы, их привлек звон золотых монет.
— Звон золотых монет? Какие вы неосторожные!
— Французский сеньор, он был такой радостный, дал нам золота. Жильдаз подумал, что в горах он один, только со мной, и ему взбрело в голову пересчитать наше сокровище, но вдруг в него попала стрела, а мы увидели, что нас окружила толпа вооруженных людей. Жильдаз вел себя храбро, мы отбивались.
— О Боже мой!
— Когда мы совсем лишились сил: ведь Жильдаза ранили, он истекал кровью…
— Бедный Жильдаз! Ну, а ты?
— Я тоже истекал кровью, госпожа, — ответил Хафиз, медленно засучивая рукав и обнажая покрытую шрамами руку. — Ранив нас, воры забрали наше золото и убежали.
— Ну, а дальше, Господи Боже, что дальше?
— Дальше, госпожа, у Жильдаза начался жар, он почувствовал, что умирает…
— Он ничего тебе не сказал?
— Сказал, госпожа, когда глаза его почти закрылись. Слушай, сказал он, ты должен жить! Будь таким же преданным, как и я, скачи к нашей госпоже и передай ей в собственные руки письмо, что доверил мне французский сеньор. Вот оно.
Хафиз вытащил из-за пазухи шелковый мешочек, продырявленный ударами кинжала и выпачканный кровью.
Вздрогнув, донья Мария с ужасом взяла его и стала внимательно рассматривать.
— Письмо вскрыто! — воскликнула она.
— Вскрыто? — спросил сарацин, глядя на нее большими удивленными глазами.
— Да, печать сломана.
— Не знаю, — пробормотал Хафиз.
— Ты вскрыл письмо?
— Я? Да я, госпожа, читать не умею.
— Значит, кто-то другой?
— Нет, госпожа, посмотри внимательно, видишь на месте печати дырку? Это стрела горца пробила воск и пергамент.
— Да, вижу! — воскликнула донья Мария, по-прежнему исполненная недоверия.
— А вокруг дырки кровь Жильдаза, госпожа.
— Вижу. О, бедный Жильдаз!
И молодая женщина, пристально посмотрев в последний раз на сарацина, сочла его ребячью физиономию такой спокойной, глупой, совершенно невыразительной, что уже не смогла его подозревать.
— Расскажи мне, Хафиз, чем все кончилось.
— Кончилось, госпожа, тем, что Жильдаз, едва отдав мне письмо, испустил дух. Я сразу поехал дальше, как он велел мне, и бедный, голодный, но, скача без передышки, привез тебе письмо.