Выбрать главу

На снимке — девушка. Лет восемнадцати, может, двадцати. Простое лицо, светлые волосы под платком, робкая, застенчивая улыбка. Стоит у плетня, за спиной — огород, подсолнухи.

— Катя, — сказал Ляхов. — Из соседней деревни. Мы с ней… ну, собирались. После войны. Хотели пожениться, дом строить, детей… — Он запнулся, сглотнул. — Я ей обещал вернуться. Обещал, понимаешь? А теперь вот сижу здесь и думаю — а вдруг не вернусь? И она будет ждать. Год. Два. Десять. Будет ждать, пока не состарится, и так и не узнает, что со мной.

Он забрал фотографию обратно, прижал к груди.

— Не хочу, чтобы она ждала зря.

Воронов молчал. Он уже видел таких девушек. Видел, как они стоят у дорог с выцветшими фотографиями и спрашивают у каждого встречного: "Не видели моего Ваню? Моего Петю? Моего Колю?"

Никто не видел. Потому что Ваня сгорел в танке под Прохоровкой. Петя утонул в болоте под Ржевом. А Колю засыпало землёй, когда отступали.

— Вернёшься, — сказал Воронов. И сам понял, что лжёт. Но иногда ложь нужнее правды.

Топор кряхтел у костра, поправлял дрова. Потом присел на корточки, достал из-за пазухи фляжку. Отпил. Передал Сорокину. Тот поморщился, но выпил — кашлянул, вытер рот.

— У меня тоже была, — сказал вдруг Топор. Голос грубый, хриплый, как всегда, но в нём впервые прозвучало что-то мягкое, почти нежное. — Жена. Марфа. Хорошая. Пироги пекла — пальчики оближешь. Со мной тяжело было, я ж дурень, матом крою. Но терпела. Ждала, когда вернусь с завода, грела ужин. Даже если пьяный — не ругалась.

Он замолчал. Пальцами поправил иконку на шее — Николай Угодник глядел с потемневшего серебра строго, будто живой.

— Умерла в сорок втором. Бомбёжка. Я тогда на фронте был. Письмо пришло через месяц — карандашом, криво: "Марфы больше нет. Похоронили у церкви". — Топор сплюнул в огонь. — Вот и всё. Даже попрощаться не успел. Даже руки её напоследок не почувствовал.

Он снова отпил из фляжки. Глаза блестели — то ли от самогона, то ли от слёз, которым не дал выйти наружу.

— Теперь воюю. Убиваю фрицев -- много убил. Может, так Бог простит, что не уберёг её.

Молчание повисло между ними — тяжёлое, вязкое, как мокрая шинель.

Сорокин сидел, обхватив колени руками. Смотрел в огонь, губы шевелились — считал что-то, молился или просто бормотал про себя. Потом достал записную книжку, полистал, нашёл нужную страницу.

— Можно я прочту? — спросил он, глядя на Воронова.

— Читай.

Сорокин кашлянул, прочистил горло.

— Это я записал позавчера. Ночью, когда не спалось. — Он поднёс блокнот ближе к огню, буквы дрожали в пламени. —

"Война отнимает у человека не только жизнь. Она отнимает веру в то, что жизнь имеет смысл. Я убил семерых — семерых, которых видел. Ещё четверых подорвал гранатой: их я не видел, только слышал крики. Они кричали по-немецки, но крик везде одинаков. Это просто звук боли. У него нет национальности. Нет идеологии. Это просто боль.

И когда я слышу её, то не могу понять — кто прав, а кто виноват. Мы убиваем их, они — нас. Мы называем их фашистами, они зовут нас большевиками. А по сути мы все просто люди, которым приказали умирать за линии на картах.

Я спрашиваю себя: есть ли смысл в этом? И не нахожу ответа. Но продолжаю идти. Потому что остановиться — значит признать, что всё было зря. А этого я вынести не могу."

Он закрыл блокнот. Сунул обратно в карман.

— Наверное, глупость написал. Политрук не должен так думать.

— Не глупость, — тихо сказал Воронов. — Честность.

Все посмотрели на Марию.

Она сидела у стены, чуть поодаль, обхватив винтовку, как ребёнок — игрушку.

Лицо бесстрастное, глаза пустые — два осколка льда.

Она не смотрела на огонь. Смотрела в стену, сквозь стену, туда, куда никто из них не мог заглянуть.

— Мария, — позвал Сорокин. — А у тебя... есть кто-то? Кого ты ждёшь?

Она не ответила сразу. Молчала так долго, что Сорокин уже открыл рот, чтобы извиниться.

Но потом заговорила.

Голос ровный, монотонный, без эмоций. Как будто читала рапорт.

— Был. Брат. Младший. Алёша. Десять лет. Кудрявый, весёлый, всё время смеялся. Любил птиц. Собирал перья, делал из них букеты, дарил матери. Говорил, что когда вырастет, станет лётчиком.

Она замолчала. Пальцы сжались на прикладе винтовки так сильно, что побелели костяшки.

— Немцы вошли в деревню в сорок первом. В августе. Жарко было. Помню, как пыль стояла над дорогой, когда их грузовики въехали. Они согнали всех на площадь. Сказали, что ищут партизан. Кого-то увели. Отца увели. Мать кричала, держала их за сапоги, просила. Её ударили прикладом. Она упала — и больше не встала.

Мария говорила, и в голосе её не было ничего — ни боли, ни ненависти. Просто слова. Как будто рассказывала чужую историю.