У Дилана текли слезы, а в холодное время и сопли. Однажды он даже напустил в штаны. Ему хотелось прокусить себе язык, до того было больно глотать обиду, унижение. Его враги гримасничали, закатывали глаза, не замечали его страданий.
— Мальчик умрет, если ты еще к нему прикоснешься.
— Да все с ним в порядке. Пойдем отсюда.
— Ты ведь никому не скажешь? Мы же просто балуемся. Можешь не бояться нас, приятель.
Дилан беззвучно кивал, беря себя в руки. Ждал, что его похвалят за пересиленное желание расплакаться, за выдержку.
— Ишь ты! А он не такой уж хлипкий для белого. Проваливай отсюда, и побыстрее.
«Белый парень» стало его именем. Он дорос до этого, переступил невидимую черту, стал заметен, как потерянные кем-то деньги. И уже привык отдавать за белую кожу то, что оказывалось в кармане, — доллар, пятьдесят центов.
— Белый парень, поди-ка сюда, есть разговор. — Голова склонена набок, руки в карманах. Один, два, три темнокожих подростка. Или целая группа, и тогда невозможно определить, от кого чего ждать. Глаза, закатываемые к небу, смех. Каждый раз как повторение предыдущего. Тоска и презрение.
Если Дилан не обращал на окрики внимания, продолжал идти своей дорогой, его окликали повторно.
— Эй ты, белый парень. Я с тобой разговариваю, черт возьми.
— В чем дело? Ты что, не слышишь?
Нет. Да.
— Или не хочешь разговаривать?
Безнадежно.
Заканчивалось всегда одним и тем же: Дилан подходил к задирам и выворачивал карманы. В любом случае. Подходил, мучимый позором, под смех и улюлюканье, не дожидаясь, пока кто-нибудь крикнет: «Сейчас получишь у меня, раз не хочешь разговаривать». Это был танец, в котором каждое па состояло из тычков. Назови меня белым парнем и получишь доллар. Я давно этому обучен.
— Поди-ка сюда, я ничего тебе не сделаю. Чего ты боишься, а? Черт! Думаешь, я тебя обижу?
Нет. Да.
Логика отсутствовала. Были только страх и обещания, заманивание в сети.
— Чего ты боишься? А может, ты расист, а?
Я?
Мы притесняем тебя, считая, что имеем на это право; а тебе кажется, что ты выше притеснений и мы должны понять это.
Твой страх заставляет нас доказывать, что ты не прав.
Ловушки подстерегали тебя на каждом углу, где бы ты ни появился. Пара злых мальчишек на твоем пути могли обернуться настоящей пыткой. Бывало, и в самом тихом на первый взгляд, залитом солнцем месте тебя поджидала настоящая катастрофа.
Два голоса сливались в странный хор. Парни разыгрывали этот спектакль друг перед другом, не перед ним. В каждом слове сквозило довольство — третий голос, ответы на вопросы, только испортил бы представление.
— Ты кого-то ищешь? Может, хочешь что-то спросить?
— Да успокойся ты, этот белый — нормальный парень. Не тронь его.
— А какого черта он на меня так вылупился? Может, ты чертов расист, а, парень? Если так, я намылю тебе твою белую физиономию.
— Брось, приятель, он нормальный парень. Правильно я говорю, а? У тебя, случайно, не найдется доллар в долг?
Вот она, суть этого спектакля, главный вопрос, заданный уже миллион раз, миллионом разных способов.
— На что ты пялишься, а?
— Черта лысого ты тут забыл, приятель?
— Хорош таращиться, белый парень, а то получишь.
Вот к чему готовил его Роберт Вулфолк. Он первым дал Дилану почувствовать, что такое позор, научил молчать, будто предвидел, что в будущем ему придется пользоваться этим умением постоянно. О Роберте напоминала каждая стычка — вспышками боли, извращенной логикой, бессмысленными вопросами, всегдашними уверениями, что не сделают ему ничего. И стыдом за свою белую кожу, виноватую во всем.
Если мальчик-крот отрывал взгляд от асфальта, то с единственной целью: посмотреть, нет ли поблизости кого-нибудь из взрослых или знакомых старших ребят, которые смогли бы вызволить его из беды. Например, Мингуса, хотя Дилан не был уверен, хочет ли он предстать перед другом в таком виде. Трясущимся от страха, с горящими от ненависти щеками. Никакой я не расист, мой лучший друг — черный! Нет, ничего подобного он бы не сказал вслух. Никто никогда не говорил, кого считает своим лучшим другом. У Мингуса таких, наверное, был миллион — семиклассников, белых, черных. И потом, мальчик-крот никогда не отважился бы выдавить из себя слово «черный», равно как не сумел бы сказать: «На тебя я пялюсь, урод, что, не видишь?». Так или иначе, Мингуса никогда не оказывалось поблизости. Семи- и восьмиклассники собирались где-то на Корт-стрит, и Дилан, отделенный от них целым кварталом, миллионом лет и миллионом нерешительных шагов, терзался в одиночестве.
Авраам достал подгоревшие тосты и взял тонкую стопку открыток — осторожно, чуть не роняя их на пол и хмуря брови, словно прикоснулся к чему-то ветхому или сгнившему. Разложив открытки на обеденном столе, он внимательно изучил пальцы, проверяя, не остаюсь ли на них запаха или пятен. У него возникло ощущение, что открытки заражены каким-то злом и их можно избавить от пагубы, если протереть или, наоборот, чем-нибудь смазать — маслом или апельсиновым желе. Казалось, они так и просятся в помойное ведро. Но Авраам отдал их сыну.
— У тебя есть знакомые в Индиане?
Мальчик пришел завтракать уже с рюкзаком за спиной, как всегда, опаздывая. Отец и сын жили как два старика — уходили к своим будильникам, в спальни, и встречались только за завтраком. Дилан просыпался под радио, настроенное на новости. Позывные сигналы и слоган «Новости весь день» проникали сквозь стену в спальню Авраама будто из отягощенного головной болью сна. Дилан жил в тревожном мире, его нервная система, казалось, превратилась в какой-то оцепеневший механизм. Сев на стул — рюкзак уперся в спинку, — он посмотрел на открытки и залпом выпил сок из стакана.
— Первая пришла месяц назад, — сказал Авраам. — Та, на которой краб.
Авраам отметил для себя, что должен купить сыну новые ботинки. Дилан моментально превращал обувь черт знает во что, надевал и снимал, не развязывая шнурки, внутренние края подошв стирались из-за того, что он косолапил. Ортопедические ботинки так и не исправили его походку. Ему хотелось каждый день носить кеды, только кеды — они были у всех детей. Разговаривал он дерзко, и Авраам понимал, что эта дерзость порождена не чем иным, как унижением, желанием защититься, каждодневными испытаниями, школой. Авраам купил ему кеды, но настоял, чтобы Дилан продолжал носить коричневые ортопедические ботинки, которые выглядели как штиблеты пятидесятых. Два дня — кеды, три дня — ботинки, так они договорились.
Дилан молча просмотрел открытки.
— Тост подгорел. — Он взял открытку с изображением краба, покрутил в руке, прочел надпись на обороте, нахмурился и уставился на изображение — ярко-красного краба на желтокоричневом песке. Очки съехали на кончик носа, и он вернул их на место большим пальцем — ловким жестом, характерным для вечного беглеца. Ребенок таил в себе множество секретов.
— Дай-ка мне очки, — сказал Авраам.
Дилан без слов снял очки и протянул отцу. Авраам достал из выдвижного ящика маленькую отвертку и подтянул винтики, крепившие к оправе дужки. Очки были дрянь, хлипкий пластик. Авраам нахмурился, еще крепче затянул винты. Он вдруг пожалел, что не забрал подозрительные открытки в свою студию и не внес в них какие-нибудь исправления: не убрал отпечатанные на машинке буквы и не написал тонкими кисточками другой текст, менее загадочный, более наполненный смыслом, не покрасил огненно-красного краба в естественные зелено-коричневые тона. Неужели эти идиоты не знают, что краб становится красным только после варки?
Когда пять недель назад пришла первая открытка, Авраам изучал ее, наверное, целый час. Имя Дилана, адрес и послание были напечатаны на машинке. На марке красовалась копия «Любви» этого шарлатана Роберта Индианы, а текст, в котором отсутствовали заглавные буквы и знаки препинания, гласил:
Подписи не было. Марку погасили в Блумингтоне, штат Индиана, Аврааму это ни о чем не говорило. В последующие недели пришли еще три открытки. Вторая тоже из Блумингтона, по двум другим можно было судить о перемещении отправителя на запад — в Шайенн, штат Вайоминг, потом в Финикс, штат Аризона. На всех открытках была наклеена «Любовь», текст везде отпечатан, но последние две отличались от первых проставленной под безумным текстом подписью, тоже напечатанной: «Бегущий Краб». Авраам прочитывал послания Бегущего Краба в бешенстве, от которого глупые фразы начинали плясать перед глазами. Но как бы то ни было, присылали открытки не ему.