Зуракан вопросительно смотрела на Батийну: верилось и не верилось в то, о чем та говорила.
— А куда вы поедете сейчас, эже?
— Куда глаза глядят и куда кобылка вывезет, — отвечала Батийна неопределенно.
Зуракан растерялась: «Я хотела с ней ближе познакомиться, открыть ей свои тайны. А она сама какая-то другая. На кого она обижена? Неужели это колдунья и она совращает меня с чистой дороги?»
— Нет, а куда вы все-таки уедете, эже?
— Не знаю, сестричка…
Зуракан стало жалко Батийну. Мелькнула мысль, что Батийну сильно избил муж.
— А может, ты со мной поедешь? — раздумчиво спросила Батийна. — Обездоленные должны держаться друг за друга. Так легче делить свое горе. Если сблизимся, то не бросим, не забудем, не изменим друг другу. Да, сестричка. На этот раз я именно к тебе приехала. Хочу поговорить откровенно. Дрова еще успеем заготовить. Садись-ка рядом. Я тебе кое-что расскажу… Сперва выслушай, потом решишь, как лучше тебе повернуть судьбу свою.
Зуракан, полная радостных предчувствий, сказала:
— Сама хотела об этом вас просить.
— Слушай, милая.
Батийна задумалась. Задрожали тонкие морщинки у нее на висках. И не очень густые черные брови горестно изогнулись.
— Э-э, сестричка, — начала Батийна, — сколько этой бедной головушке пришлось пережить за короткую жизнь…
Рассказ Батийны настолько тронул молодую женщину, что она даже не замечала, что плачет. На скорбном ее лице будто было написано: «Несчастные мы… За что на нашу долю выпало столько бед и горя?»
Когда они повстречались, солнце стояло почти в зените. Теперь оно клонилось к закату, стремительно падая за острую, пикообразную вершину, видневшуюся вдали. В пылающих закатных лучах купалось в истоме все: бесконечная гряда гор, ложбины и ущелья, лица и руки молодух.
И только в тени северных склонов белыми, серыми и темными точками бродил скот по лугам, по берегам речек и ручьев.
Пестрые сороки, учившие летать свое горластое потомство, сверкая на солнце крыльями, шумной стаей перелетали с южного склона на северный, а с северного опять срывались на южный.
Там, в вышине, ближе к ледникам, в суровой стуже каркал старый ворон, накликая морозы и снега; откуда-то с южного склона доносился клекот орла, высматривающего добычу среди пышущих жаром камней; а где-то неутомимо, как цикада, цвинькала наскальная пичуга, то ли дувальница, то ли козодой; да среди нагроможденных мелких камней, широкой рекой осыпавшихся по склону, раздавался неистовый свист красноватошелковистых сурков.
Но вся эта вольная, радостная музыка Великих гор, не утихавшая, казалось, от зари и до зари, скользила мимо ушей Батийны и Зуракан. Погруженные в мелодию своей печальной судьбы, женщины забыли обо всем на свете.
Вдруг то ли тучка набежала на солнце, то ли дневное светило укрылось наконец за пикообразной вершиной, стало прохладнее, и на увлеченных женщин наползла серая тень. Только теперь Батийна заметила, что по щекам Зуракан ручьем бегут слезы.
— Э-эх, сестричка моя! Сколько ни плачь, слезами счастья не вернешь. Думаешь, я мало пролила слез за свою жизнь? Ты сейчас слышала, как меня просватали еще в чреве матери, под корень подрубили мою судьбу. Такова доля девушки. Ну, а за что моему Абылу с юных лет обрезали крылья? Чем он провинился?.. А Канымбюбю — крохотная пичужка, насильно выданная замуж в уплату за какую-то шкурку для тебетея? Чем она виновата? За что срубили веточку рябины? Хорошо. И я, и Абыл, и Канымбюбю — мы дети бедняков, у кого нет ничего за душой. Над нами может издеваться каждый. А Айнагуль и Гульбюбю? Казалось бы, они-то проведут жизнь в счастье и благополучии. И что же? Невеселая и у них жизнь!