Айнагуль резко обернулась к Санжару.
— Какой еще стыд ты видишь? Мне не было стыдно, когда у лучшего джигита Манапбая «разболелся зуб». Стыдиться должны вы, что обманули и похитили меня из родительской юрты и навлекли на меня гнев и беду. Мне, дочери прославленной Гульгаакы и достопочтенного Бармана, ничуть не стыдно. И мне некого бояться. Я не устану рассказывать встречному-поперечному, что когда-то бравый джигит Манапбай испугался какой-то беззубой старухи, подвязал голову платком и сейчас кряхтит у очага. Пусть над ним и другие посмеются. А я по дороге домой буду громко распевать:
Манапбай не сразу нашелся что сказать Айнагуль, только про себя подумал: «А что, она права. Ведь я сам ее искал, первый возгорелся к ней желанием, сам украл из родительской юрты… А сколько в ней обаяния, красоты и мужества. Красноречивая тигрица!»
И он мягко проговорил, не желая показывать свою растерянность:
— Брось, Айнашжан, не будем ссориться. Как-то неловко получается…
— Значит, ты не клятвы своей, а стыда и позора боишься?
— Да, милая, позор хуже смерти.
— Почему же ты не стыдишься того, что хочешь отречься от своей жены?
— Айнашжан, да я от тебя вовсе и не отрекаюсь, — Манапбай пробовал даже улыбнуться и приблизиться к ней. — Моя юрта — твоя юрта, наша с тобой обитель. Ты освещаешь ее своими светильниками, и я не посмею потушить ни один из них… Прости меня, Айнашжан…
Данакан покинула белый свет в прошлом году, оставив у потухшего очага престарелого мужа Атантая. Данакан рано вышла замуж, стала матерью десятерых детей и хорошей хозяйкой. За все годы замужества она не позволила Атантаю взять себе вторую жену или хотя бы замахнуться на нее камчой. Младшему сыну Данакан — Алымбаю — исполнилось двадцать, когда мать закрыла глаза. Старик Атантай остался вдовцом, а неповоротливый сын — сиротой. Изменить что-нибудь в облике и характере Алымбая было уже поздно.
Отец с посеревшим лицом часами неподвижно высиживал на почетном месте в юрте. Издали он казался воплощением святости и добра. Но при всем видимом благочестии старик не считал зазорным признаться своему старшему сыну Кыдыр-баю, что надумал жениться. «Уж я совсем старый… Стынут мои колени, одеревенели мои косточки. Как ни говори, девчонка что тебе ребенок на побегушках. Бывалую молодайку не стоит брать в жены, — едва ли она оценит меня, старого… Только вы плохо не думайте обо мне, что я возжелал молодую жену. Не один я такой, у меня хоть денег хватает и сыновья славные. Гундосый Тилеп и тот взял себе совсем молодую девчонку».
Кыдырбаю не по душе пришлись слова отца, который давно уже достиг почтенного возраста. Тем не менее ради уважения к отцу он исполнил его желание: привел в юрту разменявшего восьмой десяток старца пятнадцатилетнюю Гульсун — дочь сапожника Карыпбая.
Но Гульсун, судьба которой оказалась столь печальной, и не считала вовсе, что замужем. Она продолжала все так же резвиться, как и дома у себя, а когда старик засыпал, даже играла в куклы. Пятнадцатилетней девочке выпало стать главной управительницей или старшей советчицей в этой большой семье, хотя она была самой юной.
Теперь она стала «матерью» для седобородого Кыдырбая, для всех его братьев и сестер и одновременно хозяйкой многочисленного скота. И, как ни странно, отныне она и «свекровь» для жены Кыдырбая — Турумтай, женщины средних лет. Никто не пробовал учить ее уму-разуму или попрекать молодостью. Сыновья старика Атантая вместе с женами величали ее «матерью» и нигде не смели переходить ей дорогу — знак высокого почитания Гульсун, подобно покойной матери. Вступить с ней, как с молодухой, в пререкания все равно что ослушаться отца родного и вызвать с его стороны гнев и возмущение. Учить уму-разуму или же корить почему-либо Гульсун единственно вправе сам отец Атантай, раз уж она стала женой старика. С первого же дня, как появилась Гульсун, Кыдырбай строго-настрого предупредил и свою Турумтай и остальных в семье: