Она распрямилась, подумала, туго сжав запавшие внутрь рта губы. Поглядела на повелителя, выжидающего её дальнейших слов, и, снова склонившись к бумаге, добавила:
— И так тоже напиши: дети, мол, не столь книжной премудрости, сколь ратному делу привержены, конями занимаются, по охоту езживают, на дикого зверя с единой плёткой выхаживают и, здравы, веселы, назад к наукам присаживаются.
— Что же, науки — блюдо, что ли, это? «Присаживаются!» — передразнил Тимур.
— Ну, а как же сказать? Не на ходу ж они грамоту учат.
— Ну, скажем: «назад к наставникам прибегают».
— Да хоть бы и так: ей всё равно не до таких слов станет, как вычитает о том, каковы они тут у нас.
— Не таковы, какими бы там росли! — согласился Тимур.
Великой госпоже этих слов было довольно, большего одобрения своему письму она и не ожидала: он согласился, что её стрелы бьют в цель.
Но втайне она знала, что эти двое внучат растут иными, чем изображены в её письме, — книжной премудростью они увлечены боле, чем ратным делом.
— А подрастут — и ещё лучше станут! — утешая больше себя, чем отвечая мужу, убеждённо сказала великая госпожа.
Когда письмо было окончено и скатано трубочкой, великая госпожа поймала свою золотую печатку, висевшую на ремешке на поясе, и вдавила её в ярлычок. Халиль заклеил свиток.
Только теперь старухой снова овладела ненависть к снохе, ненависть давняя, но разбережённая дерзкими вопросами Гаухар-Шад-аги.
Предаваться этому чувству было некогда. Подошло время проводить мужа, — Тимур, опираясь о сундук, поднимался, она подоспела ему помочь. Сопровождаемый Халилем, Тимур ушёл.
По обычаю, он должен был один навестить меньшую госпожу — монголку Тукель-ханым, но близилось время обеда, и дед позвал с собой Халиля к обители меньшой госпожи.
Увенчанная позлащённым шишаком с пышным султаном на верхушке, составленная из обширных белых юрт, соединённых войлочными навесами с багряной и золотой бахромой, ставка Тукель-ханым занимала больше места, чем юрта самого повелителя. Её дверца была высокой, и Тимур перешагнул через порог не сгибаясь.
Царица стояла в двери, и видно было, как под румянами, гуще румян и преодолевая толщу белил, покраснело её лицо, — она гневалась: повелитель был волен провести утро у великой госпожи, но давно наступила пора обеда, который он должен отведать у неё. Теперь другие жёны повелителя могли сказать, что у старухи ему веселее, чем у меньшой госпожи, если он так медлил там. Она не знала, что он там делал, ничего не знала о письмах, но она стыдилась даже служанок, давно сказавших ей, что обед готов, и тоже удивлённых задержкой повелителя в юрте старухи.
Постукивая браслетом о браслет, она сдерживала своё нетерпение, приказав служанкам смотреть, не идёт ли повелитель, чтоб она успела его встретить. Досада её росла.
Теперь она увидела и Халиля. И не столько ради повелителя, как перед этим славным отвагой юношей, быстро овладела собой, почтительно кланяясь и пятясь, пока Тимур шёл к своему месту.
Чванясь не так перед повелителем, как перед Халилем, успевшим загореть, простоватым и столь любимым в войсках, Тукель-ханым почти не прикасалась к еде, а если и касалась, то лишь из снисхождения к этому простому вареву — жирному рису белого плова, грубо наломанным ломтям редьки, к привезённому из Ургута горному луку — ансури.
Тимур отхлёбывал красный, почти чёрный густой мусаллас — самаркандское вино, отстоявшееся за многие годы.
Она приготовила ему обед, какой он любил у себя дома, выражая этим подневольное уважение к обычаям мужа. Но, сама едва прикасаясь к еде, выказывала мужу, что ей привычней тонкие блюда китайской кухни, какими кормили её на родине пекинские повара.
Ей хотелось есть. Она всегда ела много. Но теперь крепилась и отстраняла всё, что ставили перед ней молчаливые рабыни.
Тимур приметил её пренебрежение к мастерству самаркандского повара, сварившего этот плов, но сказал:
— Спасибо, царица. Вижу, ты поняла вкус самаркандских блюд: всё оттуда вывезено. И вино тебе сыскали хорошее. И ансури хорош.
Вино успокоило и согрело Тимура. Ему веселей думалось, как велик этот стан, на многие версты покрывший вокруг всю землю. Каким небось страхом охвачены народы на всём пространстве вселенной, когда он стоит здесь, собирая и готовя своё могучее войско.
Обед окончился. Халилю следовало уйти. Он замечал, как всё время, пока он сидел здесь, Тукель-ханым то поворачивалась к нему плечом, покрытым тяжёлым жемчужным оплечьем, то искоса и украдкой поглядывала через плечо, слышит ли он её, когда она что-то говорила повелителю.
Вдруг вбежала старая монголка, старшая над служанками Тукель-ханым, и зашептала своей госпоже.
Тукель-ханым, пугливо взглянув на Халиля, сказала Тимуру:
— Неотложное дело: Шейх-Нур-аддин просит пути к повелителю.
Никому не дозволялось тревожить Тимура в часы, когда он посещает своих цариц. Но здесь сидел внук, и Тимур, снисходя к столь важным вестям, что сам Шейх-Нур-аддин решился нарушить обычай, велел впустить своего соратника:
— Выйди, Халиль, к нему — проведи его сюда.
Тукель-ханым неприметно проверила, ровно ли свисают по спине тяжёлые золотые подвески на косах, и кругленькой крепкой ладонью разгладила тяжёлый жёлтый шёлк платья.
Шейх-Нур-аддин поклонился Тимуру, поклонился царице, но не прошёл к подушкам, где мог бы сесть, а остался у двери и сказал:
— О, повелитель, двух ваших гонцов убили.
Тимур приподнялся, но, став на колени, не успел встать.
— Кто?
— Нашли убитых, а следов нигде нет.
— Где это?
— Одного отсюда неподалёку — едва ли до второй молитвы успел проскакать. Другого подале, на другой дороге.
— А послали ль искать? Кого послали? Пойдемте!
Он наконец поднялся и, не оглядываясь на хозяйку, с которой надлежало ещё бы посидеть, торопливо покинул её юрту.
Тукель-ханым одна постояла около ковра, с которого убирали блюда. Прижала ладони к глазам и, размазывая румяна, заплакала.
Потом утёрлась подолом. Лицо её стало жёлтым, глаза — маленькими в припухших узких щёлках. Непослушная прядь со лба выбилась из-под шапки и защекотала ей лоб. Она попыталась смахнуть прядь, принимая её за муху, но прядь не улетела.
Она снова потёрла лоб. Вдруг увидела на ковре кость, недоглоданную Тимуром. Она с детства любила мясо на костях, любила глодать кости.
Глянув, закрыта ли дверь, взяла кость и, всхлипывая, занялась этой костью, обгладывая её, пытаясь высосать мозг, запёкшийся внутри, и понемногу успокаиваясь.
Убитых гонцов привезли и положили перед гонецкой юртой.
Тимур пришёл посмотреть их. Толпа воинов и гонцов, окружавшая убитых, шарахнулась в сторону, когда подошёл повелитель, а отшарахнувшись, там и осталась стоять. Он же велел осмотреть убитых.
Свитки оказались целы, засунутые у одного за голенище, у другого за пазуху.
У одного стрела пробила глаз и выглянула из виска, у другого — пробила висок и теперь торчала из глаза.
— Хороши стрелки! — сказал Тимур и повернулся к толпе воинов: Хороши, а?
И все робко, но убеждённо выразили своё восхищение. Тимур стоял, глядя на убитых, задумавшись.
— Да, хороши! А где они? А? Кто они? А?
Из расспросов гонецкой стражи узнали, что один из гонцов был убит при въезде в каменистое ущелье, поросшее в том месте небольшим кустарником; другой — когда проезжали по улице разрушенного селенья, среди развалин. Оба раза стражи сперва растерялись, а когда опомнились, сколько ни шарили вокруг, никого не сыскали.
— Стражей отлупить плетьми, при всех, чтобы впредь успевали ловить злодеев. И чтоб другие запомнили: надо так жить, будто враг уже нацелил свою стрелу тебе в голову. Когда спишь, и то надо настороже быть. А когда едешь, не спать. Дать им плетей. Для памяти! Для острастки, чтоб понимали: кругом война! Война кругом! А? Мы в походе, а может, на гулянье? А?
Шейх-Нур-аддин, стоя позади Тимура, говорил царевичу Султан-Хусейну:
— Оба пробиты одинаковым видом: целено в висок. И тот и другой стрелок знали себе цену, верили своей стреле. И там и тут подстерегали не прочих воинов, а гонцов, — при одном пять воинов караула скакали, при другом трое воинов караула, а все воины целёхоньки, пробиты только оба гонца. На выбор бьют.