Линсейд опустился на корточки рядом с Максом и ощупал его, проверяя пульс и сломанные кости. Пульс он нашел, сломанных костей – нет, встал и безразлично отвернулся. Здесь его больше ничто не интересовало.
– С ним все в порядке? – крикнул я вниз.
– Жить будет, – разочарованно отозвался Линсейд.
Кто-то из пациентов поднял Макса и потащил в здание клиники. Остальные побрели прочь, словно подзадержавшиеся гуляки. Я чувствовал себя брошенным и опустошенным, а еще – виноватым болваном. Я хотел знать, где Алисия.
– Спиртное расслабило мышцы, и это смягчило падение, – крикнул мне Линсейд. – Знаете, у пьяных есть такое свойство.
У пьяных, может, и есть такое свойство – только не в моем случае. Я был не расслаблен, а парализован. Я даже сомневался, смогу ли спуститься с крыши. И я не знал, что делать с птичьим гнездом.
– Вероятно, вам стоит какое-то время там посидеть, – крикнул Линсейд. – Вам нужно о многом подумать.
Он был прав. Интересно, почему пациенты теперь ведут себя так странно? Конечно, можно утверждать, что процесс сочинительства оказал на них невероятно благотворное действие и, как только прекратился, пациенты опять помешались. Но меня это объяснение не устраивало. Я считал, что дело скорее – во внимании. Когда пациенты писали свои работы, им его уделяли очень много – сначала я, потом Грегори. Теперь же, когда они бросили сочинительство, им нужно как-то иначе привлекать к себе внимание. Но публикация книги – это еще один способ оказаться у всех на виду, и я надеялся, что после выхода антологии они вновь утихомирятся.
Наверное, было сделано множество корректур и выверено немало гранок, но я их не видел. Я ничего не видел до появления книги – и, думается, видеть не хотел. Накануне выпуска тиража нам доставили ящик с двенадцатью экземплярами. Линсейд принял ящик так, словно в нем лежала бомба, которую надо обезвредить. Только убедившись, что это действительно книги, он раздал их, оделив каждого экземпляром, словно Санта-Клаус в белом халате. Больные устроили давку, они радовались и поздравляли друг друга, но я к ним не присоединился. Я взял свой экземпляр и ушел к себе в хижину.
Оставшись один, я поймал себя на том, что взвешиваю томик на руке, разглядываю, принюхиваюсь к бумаге и переплету, кладу его на стол, поворачиваю в разные стороны и под разными углами, смотрю на него, отступив назад. В конце концов я решил, что книга красивая, настоящая, подлинная, но все же меня не покидало свербящее и постыдное чувство разочарования. Тогда я не нашел ему объяснения, но позже пришел к выводу, что хотя книга была подлинной и достойной, хотя мы так ждали ее, то была всего лишь книга – всего лишь объект в океане других объектов. А я так надеялся, что она окажется особенной. Что она станет единственной в своем роде, станет излучать своего рода небесное сияние.
Это смутное недовольство усилилось, когда я приступил к чтению. Несмотря на гору писем, присланных Грегори, я имел весьма смутное представление о содержании. Все составные части были, разумеется, мне знакомы, поскольку я читал их, так сказать, в первоисточнике, но я плохо представлял, что именно Грегори включил в книгу, и совсем ничего не знал о том, как он расположил материал. Надо ли говорить, сколь сильным было мое разочарование.
Несмотря на все прекраснодушные слова Грегори и великий, по его утверждению, труд, мне показалось, что поработал он весьма небрежно. И дело не только и не столько в том, что он отобрал сочинения случайным образом, – в этом я еще видел определенный смысл, – но скорее в том, что Грегори сознательно взял худшие работы пациентов. Книга выглядела чередой несвязных, если не сказать бессвязных, отрывков нескладной прозы. Большинство были совсем короткими, а концовки просто повисали в воздухе. Рассказы обрывались посредине, иногда буквально на полуслове, в них не просматривалось ни ритма, ни смысла. Хуже того: логика отсутствовала и в последовательности отрывков, не чувствовалось ни единого замысла, ни формы, не было интересных противопоставлений. Да, конечно, в каком-то смысле эта книга давала представление о творчестве пациентов сумасшедшего дома. Секс и насилие, анаграммы и футбольные матчи, интересные факты и духовные размышления – но отобранные примеры были далеко не лучшими. Это была просто мешанина. О чем, черт побери, думал Грегори, составляя книгу?
Теперь, когда передо мной лежал этот низкопробный конечный продукт, я не сомневался, что справился бы с работой гораздо лучше – хуже просто невозможно было сделать. О чем я думал, считая, будто Грегори профессиональнее меня? Я сердился на себя не меньше, чем на него. Почему я не вел себя чуть увереннее, чуть нахальнее?
И все-таки я понимал, что досаду и разочарование надо отбросить или хотя бы держать их при себе. Если я начну ворчать, то лишь выставлю себя завистником, а кроме того, я не хотел портить удовольствие другим. Линсейд, Алисия, пациенты, даже санитары и медсестра не ведали моей раздвоенности. Они были целиком и без остатка влюблены в книгу. Они считали ее замечательной, просто замечательной. Отличная обложка, отличная бумага, шрифт, форзац, клей – все было высшим достижением британского книгоиздания. Сам факт существования книги кружил им голову. И оттого мне почему-то было проще отбросить свои сомнения, свои литературные возражения. Я всем улыбался и говорил себе, что достаточно просто лелеять идею книги – безотносительно к ее воплощению или содержанию.
Оглядываясь назад, я что-то не припоминаю, чтобы я думал, как все сложится после выхода “Расстройств”. Полагаю, большинство людей, чья книга должна выйти из печати, предаются фантазиям или даже, помоги им Бог, надеждам, что их творение тотчас завоюет популярность, возглавит списки бестселлеров, сами они станут звездами и будут раздавать интервью влиятельным газетам и журналам, их начнут зазывать на радио, а может, и на телевидение. В те дни попасть в телевизор считалось гораздо более почетным, чем сейчас.
Мои надежды были совсем иными. Первое мое предположение заключалось в том, что антология скорее всего свалится в бездонную яму забвения, которая поглощает так много книг. Я полагал, что дело ограничится парой коротеньких рецензий – одна в местной газете, другая – в солидном, но малотиражном литературном журнале, – и на этом вся шумиха заглохнет. В том, что эти рецензии будут положительными, я не сомневался. Даже если рецензенты найдут книгу тошнотворной – по моему мнению, на то имелись все основания, – они все равно отнесутся к ней доброжелательно, разве нет? Надо быть уж совсем бессердечным циником, чтобы поливать грязью пациентов психиатрической клиники. К чему пинать автора, если он и так уже сидит в дурдоме?
Я был бы рад столь сдержанному приему, поскольку прекрасно сознавал: чем больше станут говорить о книге, тем выше вероятность моего разоблачения. Я знал, что рано или поздно правда выйдет наружу, но по-прежнему твердил себе: не сейчас, позже.
Похоже, Линсейд тоже был заинтересован, чтобы книга осталась в пристойной безвестности. Никто не удивился, когда он объявил, что пациентов следует оградить от общения с прессой. Им не позволят участвовать в рекламных акциях, приуроченных к выходу книги, даже если они получат приглашения. Пациенты не будут давать интервью, не будут выступать в книжных магазинах, не будут читать отрывки, не будут посещать местные радиостанции. Он не разрешит им выходить во внешний мир, где их поджидают убийственные образы. Возведена перегородка в их головах или нет – они еще не готовы к встрече с внешним миром.
Первое печатное упоминание о книге появилось в рекламном журнале, где указывалось, что Грегори Коллинз, автор “Воскового человека”, многообещающего, но не лишенного изъянов дебютного романа, теперь выступил редактором сборника произведений душевнобольных. Интонация заметки указывала на то, что книга получилась интересной и достойной, но она не из тех, что озарит литературный мир.