И теплый вечерний ветер. Ни машин, ни прохожих. Ни-ко-го! Во-
обще! И не было никогда, и не появится.
5.
Сережа, по-прежнему лежа на диване, рассматривал узор на ков-
ре. И узор этот казался ему жутким, прежде всего из-за абсолютной
93
симметричности. Закорючки по краям напоминали то ли волны, то
ли согнувшихся людей, движущихся шеренгой на казнь. Из центра
ковра разверзалась чудовищная пасть людоеда.
Шкаф позади заскрипел и распахнулся, обнажив свои внутрен-
ности: сиротливо свисавшие платья тети, старую швейную машинку, вешалки, которые качались и перестукивались между собою.
Возле шкафа стоял Костя, с которым Сережа давно не разгова-
ривал. Костя, как циник-хирург, засунул руку в самое чрево шкафа и
принялся вынимать бутылки, заброшенные туда Сережей в минуты
тяжелого безразличия.
— Так, посмотрим, — Костя сортировал пустую тару. — Ну
что же, друзья, мы видим смешение жанров! Портвейн, вермут, джин-тоник, даже боюсь произнести это слово: пиво. Напрасно и
вредно, Сергей Сергеевич!
— Между прочим, к вашему сведенью, очаковский джин-тоник
и братский вермут составляют между собой неповторимый букет!..
Костя подошел к Сереже с полным до краев стаканом водки.
— Пейте, чтобы продлить уходящие часы жизни.
— Нет, это исключено! Я не могу. Я в эмпиреях и прочее, оставь
меня в покое.
— А ты что себе думал: запой — легкая загородная прогулка?
Это ежедневный изнурительный труд! Но, как утверждала старуха
Изергиль: «В жизни всегда есть место подвигу». А то и вещи начнут
с тобой разговаривать.
— И пускай. Я хочу знать, что они обо мне думают.
Но Костя был непреклонен:
— Ты дождешься, что я тебя скручу и буду в рот силой заливать.
Сережа взял стакан и тут же понял, что выпить не сможет.
Несмотря на всё желание и острую необходимость. На эту се-
кунду вся жизнь его, все думы и прожекты, озорное детство и
пламенное юношество, всё прочитанное: Яков Княжнин, Коль-
ридж, Лев Толстой (вспомнился даже сын Толстого, который
попал под трамвай) — всё скрестилось в этом стакане, сиявшем
своими гранями, как восточная диковина, но не было ничего на
свете отвратительнее его. Искры обжигали, и будущее их светом
было озарено каким-то особенно зловещим образом.
94
6.
Сережа с третьего раза поднес к глазам часы, перед этим зачем-
то приложив их ко лбу.
Уже два.
— Зачем, для чего это всё? — забормотал Сережа.
Костя, как всегда развалясь в кресле, пил пиво и смотрел теле-
визор:
— Вы что там, бредите-с?
— Я спрашиваю, зачем пить? Мы же, играй гармонь любимая, интеллектуалы, мы должны тянуть нацию за собой. А ведь ты был
прав. Я уже это понял. Мы не можем пить просто так, нам нужно
под это обязательно какую-то базу подвести.
— А вот вам и база! Будут спрашивать, Сергей Сергеевич (а ведь
будут, будут!), говорите, что человек, имеющий совесть, финансы
и богатый внутренний мир, не может не пить, тем более в России.
— При чем здесь Россия? Пьют и в других странах.
— А не задумывались ли вы, что это мы в некотором роде при-
кованы к России, а все, кто мыслит, не так и пьет, не столько, как
вы, читает Набокова, например, — как раз и прав?
— Сам читай своего Набокова, — Сережа отвернулся к стенке
и уткнулся в нее носом. Сережа думал: «Надо же, не пьянеет, а пьет
на равных. Набокова любит. Хорошо еще, что не Булгакова».
— Зря задаетесь, Сергей Сергеевич… Вот все говорят: золотой
век русской поэзии! А что там, если приглядеться? Кунсткамера!
Батюшков сошел с ума, Козлов был слепой, у Гнедича — один
глаз, Языков — тупой славянофил, Баратынский твой, сластолюбец
вольнодумный – алкаш.
— А Пушкин?
— Ну а что Пушкин? — не растерялся Костя. — Нацмен!
— А твой Набоков, твой Набоков… — задебоширил вдруг
Сережа, — ненавидел людей, потому что их сложнее перечислять, чем предметы. Никакой он не аристократ, а хуже моего соседа
Модеста, который, лежа под забором в умате, увидит тебя и
найдет в себе силы — поднимется, да, поднимется и поцелует
взасос, потому что он любит весь мир, а не гримасничает, как
эстет, который поцелуй Модеста, может быть, и примет, да потом, 95
отойдя, отплевываться станет, как от грязного русского, да еще