Выбрать главу

И барыня со своей стороны тоже была довольна своей бывшей ключницей. «За то люблю Параню, – говаривала она, – что чувствует. Что-что она теперь вольная – она и теперь готова служить мне, как своя раба крепостная: только пошли да позови, так что угодно, на все готова. А пожалуешь что, так свой крепостной не станет так благодарить да превозносить, как она… Вот каких я люблю, таким мне не жалко ничего и дать, потому – вижу, что чувствует человек, понимает. Вот еще жениха буду приискивать хорошего ее Катерине; а замуж будет выходить, свое старое шелковое платье дам в приданое, непременно пожалую, хорошее платье подарю».

Прасковья Федоровна даже сначала огорчилась и несколько обиделась, когда барыня объявила ей, что намерена дать ей вольную…

– Чтой-то, Матушка, не угодна, что ли, я вам стала? – говорила она со слезами на глазах.

– Нет, Параня, ты мне угодна, я твоей службой довольна, за то тебя и хочу наградить.

– Матушка, я и без того вами много довольна, и без того всем награждена.

– Знаю я, что тебе, может быть, вольной и не надо, тебе и без нее у меня хорошо, да я даю тебе вольную для примера другим: другому бы и хотелось получить, да не получит, потому не стоит; не умел еще заслужить, – так пусть поучится… И опять: для тебя не нужна вольная – так дочь за нее спасибо скажет.

И Прасковья Федоровна приняла вольную только ради дочери. Само собою разумеется, она очень хорошо понимала, что как ни хорошо ей у барыни, а на воле будет лучше, – уж тем одним лучше, что она сама себе будет барыня, сама себе и слуга, а ведь «барская милость до порога» – говорит старинная пословица. Да и как можно: то ли дело вольный человек? Что захотел съел, куда захотел пошел, нужно – работай, а захочешь – и отдышку себе можно дать. Конечно, все это очень хорошо, понимала Прасковья Федоровна; но, получая из рук барыни отпускную и прощаясь с нею, горько плакала, и дочери наказывала, чтоб и она тоже плакала, как можно больше убивалась.

– Мне, матушка, – говорила она, стоя перед барыней, – не снести этого, что вы так-таки и прогоняете меня от себя. Куда я денусь? Куда приткнусь? Была я вашей рабою и хочу служить вам во веки веков моей жизни.

Вот тогда-то, за эти самые умные речи, и приказала барыня дать Прасковье Федоровне тридцать бревешек и срубить ей избушку в самой деревне поближе к господскому дому.

Прасковья Федоровна, будучи и крепостной, была почти постоянно в милости у барыни: находясь почти с самого детства при госпоже, она успела хорошо изучить ее характер, – и постоянно во всем ей угождала. Один раз только во всю свою жизнь она находилась, некоторое время, под гневом у своей барыни, по поводу рождения дочки. Прасковья Федоровна была, и до сих пор оставалась, девицей; – посвятивши жизнь свою ухаживанью за барыней, она умела уклоняться от всех соблазнов, которым часто подвергали ее молодость и красота, – и только на двадцать восьмом году своей жизни не выдержала – и увлеклась нежными чувствами, плодом которых и была дочь Катерина. В то время Прасковья Федоровна была уже ключницей, – следовательно, на таком почетном и солидном месте, которое предполагает в человеке, его занимающем, отсутствие всех подобных слабостей, и потому беременность ее еще более огорчила и удивила барыню; но, как добрая и благоразумная женщина, она рассудила снисходительно и благоразумно.

– Я на тебя гневалась, Парасковья, больше для вида и для примера другим, говорила ей барыня, прощая ее: потому ты ключница… Будь ты простая горничная девка, твой проступок был бы простительнее. Но я знаю, что ты для моего угождения не пошла замуж и осталась в девках, а потому тебя и прощаю. Другой на твоем месте я бы не простила.

Кто был виновником жизни Катерины, – осталось тайною для всех.

Прасковья Федоровна никогда никому об этом не говорила, хотя нередко, в некоторых случаях, и намекала, что, может быть, и в ее Катерине течет не одна рабская кровь, а может статься, есть и барская.

Прасковья Федоровна никогда не забывала, что она была служанкою своей барыни, и даже находила какое-то особенное удовольствие, или, может быть, выгоду, называть себя пред нею рабою и подданною.

– Мы, матушка, всегда должны помнить, из какого мы корени выросли, какой мы яблони – яблочки, а особливо перед своими коренными господами. Уж можно ли нам свой род с вашим на ряд поставить. Вы и Богу-то угоднее нашего; чай и святых-то больше из вашего рода, чем из нашего, – потому вы и молиться ему, Господу, знаете как – обучены; и милостыню сотворить, и в церковь подать вам есть из чего; и священникам больше нашего подадите; они за вас и Бога больше помолят. А наш род что? Что живем? В церковь сходил бы, – так иной раз некогда, за нашими делами; хоть бы помянуть когда велел пред Всевышним или молебен отслужил, – так и заплатить-то иной раз нечем, а другой раз навернется гривенник-то, так и тот на грех изведешь: платчишко или фартучишко купишь понаряднее, – тоже не хочется себя уронить пред людьми; али на другой какой грех денежки-то ухлопаешь: брюхо-то глупо – сладенького просит, – так посмотришь, посмотришь, да калачика, али орешков и купишь. Что уж мы, так век-от мотаемся, – как нам можно себя к господам прировнять!