Кто он вообще такой?
Нет, она, конечно, знает ответ – сербский композитор, известный, последние годы на него большой спрос, и большой вокруг его оркестра ажиотаж. Она что-то и раньше о нем слышала, но ее музыкальные предпочтения всегда лежали в другом русле, где-то в области умиротворенного Велленвайдера с одной стороны и фантастически позитивного Андреа Бочелли – с другой. А у него этномузыка, – как сказал Иванне кто-то, как бы даже не Виктор однажды, что-то такое незатейливое, легкое, симпатичное.
Ну да, рядом с ней, в зале, разворачивалось что-то легкое и незатейливое. Похожее на внезапный дрейф геотектонической структуры.
А она-то всегда думала, что композитор – очень мирное занятие. Как садовник, например…
Иванна вернулась в зал и прислонилась к стене невдалеке от сцены и стала рассматривать его, мирного композитора, со сложным чувством. Со смесью недоверия и какого-то почти неприличного антропологического интереса. В этот момент он завершал композицию. Поднял правую руку и соединил большой и указательный пальцы. И все стихло – не раньше и не позже, а именно в момент соединения большого и указательного пальцев. Только под ногами, остывая, гудел пол.
Он приложил руку к сердцу и улыбнулся с закрытыми глазами. А потом открыл глаза, продолжая улыбаться, легким движением убрал со лба волосы и посмотрел на Иванну. Улыбка была человеческой, мужской и детской, умной, двусмысленной, многообещающей и отвлеченной одновременно.
– Изыди… – произнесла Иванна шепотом и неожиданно для самой себя скрестила пальцы за спиной. – Только этого мне еще не хватало…
Он улыбнулся еще шире и взмахнул правой рукой над головой.
Женские голоса слились в один растущий снизу вверх столб света, и смуглые руки громадного лысого парня с казацкими усами с силой ударили в большой тотемный барабан.
Музыка была та самая – для Танца на коврах. У них там, в Мордовском лесу, нет такой музыки, именно поэтому женщины танцуют в полной тишине…
Он снова посмотрел на Иванну и задержал взгляд надолго – как бы вспоминая что-то. Или запоминая. Как будто хотел понять, где ее видел.
* * *И вспомнил. Давор, вообще говоря, старался забывать лица и целые картины. После каждого концерта, мало того что у него болели глаза, так еще и случалось то неприятное состояние, которое он сам называл визуальной интоксикацией. Но дело в том, что три года назад в аэропорту Ганновера он смотрел только на нее.
Она же его не видела. Сидела за круглым металлическим столиком и разговаривала с высоким худым стариком. Старик тоже был достоин внимания – сосредоточенное умное лицо, руки с длинными пальцами, белый свитер, твидовый пиджак. Он вертел в руках какую-то плоскую коробочку – возможно портсигар, и кивал. А она говорила. Говорила, иногда улыбалась или задумывалась, иногда поднимала руку, скользящим движением дотрагивалась до виска или до губ. И своими немного удлиненными карими глазами смотрела на старика с настоящим обожанием. Да, это было чувство высокой пробы – Давор бы дорого дал, чтобы его Иренка или Наташа так смотрели на него в будущем. Потому что – так он решил – скорее всего, девушка – дочь пожилого человека.
Она была в легком черном пальто и в вязаном красном берете с орнаментом. Из-под берета торчали две короткие каштановые косички. Рядом с ней, доверчиво прижавшись к ее ноге, стоял блестящий чемодан «Samsonite» на армированных колесиках, своим дизайном напоминавший смешного маленького робота из первых «Звездных войн».
Хозяйка же «робота» была похожа на героиню какого-нибудь артхаусного европейского кино, возможно, даже черно-белого. Например, на студентку Сорбонны, которая снимает квартирку с газовой колонкой на Монмартре и с утра до вечера просиживает в кофейне с ноутбуком, а потом заводит неудачный и болезненный роман с никому не известным писателем.
От нечего делать Давор стал придумывать незнакомке биографию.
Ну да, роман с писателем. А у того случаются творческий кризис и сезонная депрессия, он курит отборную голландскую траву и пьет русскую водку и совершенно не удовлетворяет ее в постели. Он перестает бриться и мыться и непрерывно говорит о том, что весь мир – говно, а она по природе своей никак не может согласиться с этим утверждением, потому что считает, что мир удивительно прекрасен, особенно в той его части, которая имеет божественное происхождение. А писатель орет и матерится, и тогда студентка Сорбонны разбивает винный бокал о стену, произносит «да пошел ты, урод…» и уезжает на юг Франции, в Аркасон, к отцу. А у того уже созрел совиньон, да так, что в солнечное утро в каждой виноградине видны все клеточки и прожилки. Там, дома, она выпивает на ночь стакан теплого молока, по утрам же ходит гулять на берег моря в длинном сарафане из бледно-голубого китайского крепдешина…