— Уж не Педро Мигель ли это? — подумала вслух Луисана. — Да, конечно, это он.
— Но разве Хосе Тринидад не сказал нам сегодня утром, что он далеко отсюда? — удивился Сесилио. — Что он где-то в долине Туя?
— Да, верно. Вот уж лет пять-шесть он живет там, с тех пор как Хосе Тринидад вынужден был услать его туда, потому что он баламутил рабов.
— Да, да. Я помню, ты мне рассказывала об этом. Он читал им газеты. И с тех пор он не возвращался сюда?
— Думаю, что нет. Он, кажется, живет в Сан-Франсиско-де-Яре, у сестры Хосе Тринидада. Должно быть, приехал сегодня вечером на свадьбу своей сестры, которую должны справить на днях. Но погляди. Он притворяется, будто не видит нас, чтобы не здороваться с тобой.
— Похоже на то. Хотя, по-моему, у него нет никакой причины так невзлюбить меня.
— Напротив. Но ведь знаешь, как говорится, горбатого исправит…
— Я снова попытаюсь укротить его.
Да, Сесилио все еще занимала судьба этого человека, оказавшегося в жизни между двумя враждебными лагерями. Вот почему по приезде он сразу же спросил о Педро Мигеле и выразил желание повидаться с ним. Ушли в прошлое те романтические времена, когда он беседовал о Педро Мигеле с Антонид Сеспедесом. Теперь для этого случая нашлось более простое и точное определение, не нуждающееся в привлечении высокопарных и замысловатых выражений, вроде: «Идея, ищущая своего Воплощения». Сесилио считал, что жизнь Педро Мигеля более значима, нежели его собственная, основой которой являлись эгоистические побуждения, превратившиеся со временем в практические идеи, лишенные, однако, личной выгоды. Они-то и побуждали Сесилио завоевать душу своего незаконнорожденного родича (в прошлом он уже отстаивал его права от грубого насилия Антонио Сеспедеса), в котором видел не столкновение двух непримиримых рас, чего он так боялся когда-то, а, напротив, конструктивную гармонию единой нации, которая решительно и мужественно глядела в будущее, с полным сознанием воспринимая как свершившийся факт свою метизацию.
Педро Мигель, казалось, не желал иметь ничего общего с Сесилио и поворачивался к нему спиной, несмотря на все старания Хосе Тринидада Гомареса заставить его поздороваться с молодым хозяином. Педро Мигель стоял посреди двора, скрестив на груди руки, всем своим видом являя презрительное высокомерие.
— В чем дело! Чего еще ждут, почему не начинают праздник? Мы, для которых он устроен, уже давно собрались!
Наконец Хосе Тринидад, на правах управляющего асьендой, отдал долгожданный приказ музыкантам, и под зелеными арками, укрывшими майский крест, взревел фурруко, зарокотали мараки, забренчали гитары, и над зашумевшей, ликующей толпой в звездную ночь вознесся неведомый, полный неизбывной тоски, клич негров.
— Айро! Айро!
И начались фулии, наивные песнни, исполняемые хором натруженных голосов.
Уже не слышались слова куплетов, каждый, переиначив стихи на свой лад, пел, сообразуясь лишь с бешеным ритмом музыки, как вдруг, раздвинув толпу, вышел Хуан Коромото и, сделав знак певцам, чтобы они перестали петь, — так поступал обычно сказитель, желавший выступить, — крикнул:
— А ну-ка!
Музыка прекратилась, и певцы умолкли. Наступил час состязания сказителей — лучшее время празднества. Все стояли затаив дыхание, а молодой Коромото надменно расправлял плечи.
Выступал первый поэт в Ла-Фундасьон-де-Арриба, а для многих — лучший по всей округе. Но там был и Питирри, его поддерживало немало сторонников, он тоже, разомкнув кольцо зрителей, вышел, чтобы ответить сопернику, как подобало в такого рода состязаниях, в которые деревенские трубадуры вкладывали столько огня и страсти, что из-за плохого куплета (будь то уклонение от заданной первым сказителем темы, или повторы и топтание на месте с целью утомить противника, или просто желание выиграть время) они порой вступали в рукопашную схватку и состязание кончалось всеобщей потасовкой.
Коромото, вскинув голову и вперив взор в майский крест, на протяжении всего состязания не изменил позы — это строгое соблюдение песеннего ритуала дало ему возможность сохранить на лице вдохновенное выражение. Он начал неукоснительно строгое приветствие: