Выбрать главу

«Дорогой мой сынок, Федор Прокофьевич!

Пишет вам от меня Захар Лексеич Лыскин, что живет по соседству. Поди, не забыл, как он тебе дудки в малолетстве вырезал. И случилось, ненаглядный ты мой Федюшка, великое горе. Незадаром у меня глазаньки чесались и покоя я себе целую неделю не знала. Понаехали во двор белые и долго глумились, опосля чего зарубили шашками твою жену Прасковью Матвеевну с ее дитяткой — твоим сынком. А завыла когда я, то молчать приказали: «Тебя тоже, старая ведьма, прикончим!..»

— Фонарь! — отрывисто выкрикнул Чапаев. Рука с письмом дрожала, и глаза, кроме белого мутного четырехугольника, ничего не видели…

Исаев шел первым, с фонарем.

Когда толкнули низкую дверь амбара, в углу на соломе кто-то завозился. Чапаев шагнул туда, угадывая в рыхлой, расплывчатой фигуре Демина.

— Не спишь, голова?

С полу тяжело встал Демин.

— Ждал все, — сипловато сказал он и медленно стал обирать с одежды соломинки.

Чапаев не знал, как начать разговор, виновато покашливал и смотрел себе под ноги. Демин вздохнул:

— Об одном прошу, Василь Иваныч, матери пропиши: сын, мол, твой, Федор, в бою с белой сволочью погиб.

Сказал и решительно шагнул к выходу. Чапаев поймал его за плечо и потянул к себе.

— Перестань дурить!.. А меня, что накричал я, ты того… Ну уж, право, извини. Сам знаешь — горяч бываю… Напился, а зачем? Горю этим не поможешь. Сам знаешь, не терплю, кто пьет.

И Василий Иванович крепко обнял Демина.

Под Осиновкой

На широкой площади села шумно и тесно, как на ярмарке. Всюду телеги с поднятыми к знойному небу оглоблями, мерно жующие траву лошади, пешие и конные красноармейцы.

Около коновязи пожилая женщина в праздничном наряде угощает веселых, бравых кавалеристов молоком из большого глиняного кувшина с запотевшими боками.

У составленных в козлы винтовок сидят на земле кружком бойцы и с увлечением играют в домино. Они громко стучат костями по крышке от снарядного ящика, положенной на чурбаки, а самый старший из них, краснощекий пулеметчик, после каждого хода азартно кричит:

— Эх, где мои семнадцать лет!

Невдалеке от игроков на разгоряченном коне, нервно кусающем удила, красуется статный безусый паренек с узкой талией, перехваченной офицерским поясом.

Всадник разговаривает с девушкой, такой же юной, как и он, застенчиво прикрывающей лицо шелковым полушалком.

У ног девушки осмелевший воробей клюет уроненную ею шляпку подсолнечника с белыми, не созревшими еще семенами.

На высоком возу, прикрытом пыльным пологом, восседает, дымя трубкой, пожилой усатый боец. Прищуренными глазами он спокойно и невозмутимо взирает на этот крикливый и яркий мир.

На площади в сопровождении ординарца появляется Чапаев. Исаев, вытирая потное лицо батистовым платком, вышитым незабудками, мечтательно говорит:

— На Волге, болтают, в Жигулевских горах, кладов золотых много зарыто. Разорял Степан Разин купцов, а бедноту золотом оделял. А что оставалось — в горах прятал… Лихой был атаман, волю для народа хотел добыть.

Исаев взглянул в задумчивое лицо Чапаева и вздохнул:

— Вот бы нам, Василий Иванович, золото это самое!

— Золото? — сухо переспросил Чапаев, протискиваясь между телегами, загородившими дорогу. — А зачем это оно тебе, дорогой товарищ, понадобилось?

— Как зачем? — удивился Исаев. — Мы артиллерию бы такую завели… армию свою с головы до ног так одели бы… Эх, да что тут говорить!

Около глаз Василия Ивановича вдруг собрались лучистые морщинки, и он дружелюбно сказал:

— Философ ты у меня, Петька! Настоящий философ!

Штаб помещался в приземистой, в четыре окна избе с красным крыльцом, разукрашенным замысловатой резьбой. У ворот толпились ординарцы и связные. Сытые кони рыли копытами землю.

Чапаев быстро поднялся на крыльцо и, пройдя сени, вошел, нагнув голову, в растворенную настежь дверь.

В избе было тесно и накурено. На столах — карты, полевые сумки, краюхи хлеба, крынки из-под молока. Безумолчно трещали телефоны.

В угловой комнате с выцветшими, ободранными обоями Василий Иванович снял папаху и бросил ее через стол на подоконник.

С его приходом командиры, перед этим до хрипоты спорившие друг с другом, притихли, а курившие виновато торопливыми движениями тушили самокрутки.

— Все в сборе? — спросил Чапаев, всматриваясь в собравшихся на совещание. — Начнем.

Загорелые и обветренные, в полинявших гимнастерках, командиры сидели на лавках вокруг стола и вдоль стен. Все молчали.