Зал Дворца пионеров взорвался. Ребята со слезами на глазах что-то кричали, поднимали к плечу и сжимали детские кулачки. Зарыдал и Вейланд на сцене, закрыв лицо руками. И зал опять притих.
— Спасибо, — тихо произнес Вейланд и отвел руки в стороны. — Но я еще не все вам рассказал. Вместо меня на роль Отелло взяли другого черного актера, моего друга. И вот сегодня… я опоздал потому, что сегодня… получил письмо из Америки… Моего друга застрелили, когда он душил на сцене белую Дездемону… как в сказке… в старом театральном анекдоте… — Вейланд медленно пошел к своему стулу за столом президиума, обернулся и негромко сказал: — Вот почему я приехал в СССР и с радостью снимался в картине «Миклухо-Маклай».
…В высоких тростниках, среди белесой от соли воды, плыли мне навстречу ладьи, выдолбленные из цельных стволов, плыло прошлое. Звучали во мне голоса Вейланда и Пата и полузабытый щемящий блюз…
ОКНА
В середине шестидесятых годов мною вновь завладели мысли и впечатления, связанные с Африкой, став частью интернационального сюжета, и я снял фильм… около своего дома.
От Ломоносовского проспекта, где я жил, до высотного здания МГУ пятнадцать минут ходьбы.
В летней душистой тишине я стою среди университетского лесопарка.
На нижней, бесплодной ветке яблони висят пять разноцветных хозяйственных сумок. Пять немолодых женщин в рабочей одежде играют в карты, расположившись под деревом. Они отдыхают. Неподалеку от них блестит на неярком солнце маленькая красная сенокосилка, которой женщины сняли свежую, сочную траву. Старик и мальчик собирают ее вилами и забрасывают на высокий стог.
Стоят стога, а за ними видна в погасающем вечернем небе башня университета с расплавленным закатным светом шпилем.
Я знаю, внизу этой башни, в мраморном, похожем на метро, сумрачном вестибюле, висит в траурной рамке извещение о казни вернувшегося на родину студента-африканца. Он учился в МГУ, знал, что заочно приговорен к смерти, но не мог отказаться от борьбы. К объявлению приклеена любительская фотография, на ней африканец снят на фоне тысячи окон университета.
Вот с этой фотографии и нескольких слов о том, что товарищи африканца никогда его не забудут, для меня все и началось: я вернулся в мир молодости. Впрочем, это был только первый и не сразу осознанный толчок. Вскоре я узнал, что у студента из другой африканской страны, учившегося на геологическом, пропал диплом — карты, отчет, записи. Выяснилось — все это похитила и сожгла девушка-латиноамериканка: она любила студента и страшилась, что, вернувшись на родину, он тоже погибнет в вооруженной борьбе. Оправдываясь, она в слезах говорила: «У меня никого нет на свете, кроме него. Видите этот свитер, который на мне? Это его свитер. Видите эти заштопанные дырочки? В этом свитере он бежал из тюрьмы, и дырочки пробиты пулями. У меня они вот тут, а у него, к счастью, ниже плеча. Как только он защитился б и уехал из Советского Союза, его убили бы, убили, я знаю!..»
Эти две истории стали опорой моего сюжета.
Я присматривался к жизни иностранных студентов, учившихся в МГУ и в других наших вузах, услышал рассказ про вьетнамца, который подарил пальто товарищу и перезимовал, не выходя из здания МГУ, потому что в нем было все: столовые, парикмахерская, почта, театр, междугородный телефон, прачечная, амбулатория, кино, библиотеки, магазины, плавательный бассейн. Однажды, когда спустили из бассейна воду, я сошел в белую кафельную глубину покатого дна, бродил посреди гигантской скользкой гулкой раковины, и меня поразила вдали фигура девушки в белом сари. Это была Оми, о которой рассказ впереди. Белое на белом было прекрасно.
Я изучал окружавшие университет улицы и набережные, стоял под метромостом, и надо мною на позеленевшем бетоне плескался свет реки. Под мост, шумя машиной, входил пароход, и его окна и обыденная жизнь плыли совсем близко от меня в полутьме огромного свода моста, наполнявшегося одновременно шлепаньем лопастей, и гулом поезда метро, и свистками буксира. Маленький силач буксир с высокой черной трубой удалялся, и за ним тянулись низко сидящие в воде железные баржи — острова с желтым песком. На уплывающих островах играли дети.
Я находил все новые и новые места действия для будущего фильма.
В то время я преподавал во ВГИКе кинодраматургию, и у меня на курсе тоже были студенты-иностранцы. Много их училось и на других факультетах. Работа и беседы с ними расширяли мой круг наблюдений. Бывший сотрудник киноинститута М. И. Маршак стал главным режиссером Интернационального театра МГУ. Теперь он приглашал меня на свои репетиции и спектакли, в частности на музыкальные и танцевальные программы африканских групп. Здесь Маршак меня познакомил с Йоро Папа́ Диало, серьезным, начитанным студентом-филологом из Сенегала. Отец Диало преподавал французский язык в Дакаре, сын готовился преподавать русский. У сына были актерские способности, и я стал приглядываться к нему, полагая, что Папа́ мог бы сыграть африканца, заочно приговоренного к смерти, в «Тысяче окон» — так я решил назвать свой будущий фильм. Папа никогда не слонялся без дела. В фойе Интернационального театра, во время перерывов между репетициями, он садился у окна и читал — детектив на английском языке, Гегеля на немецком или Тургенева в подлиннике. Иногда он вел со мной беседы на философские темы, нынче восхищаясь Марксом, а завтра Махатмой Ганди. Папа́ слишком много читал, и у него в голове была порядочная путаница. Однако не это его заботило. Он был красив, но совсем не ловелас и очень страдал от назойливого внимания девиц. Он шутил: «В Марокко многоженство, в Непале многомужество — и то и другое меня не устраивает».