Выбрать главу

Набегают волны, заливают следы на песке, звучат тихие голоса:

— Ну что ты за мной все ходишь, комиссар?

Следы, следы.

— Наверно, вы очень образованный?

— Это почему?

— Больно жалостливы.

— Жестокость рождает жестокость, а надо остаться человеком.

— А я — человек?

Облизнула волна уткнувшийся дулом в песок ржавый пулемет. Загрохотал… Смолк. Тянутся следы…

— Интересно, какие ты любишь книги, Глаша?

— Рассказ про лошадь «Холстомер». А еще стихи… про черную шаль… Вот скажите мне — для чего жизнь?

— Чтобы сделать ее лучше.

— Я верю.

Пузырится вода в следах. Торчит из песка простреленная боевая труба. Просигналила труба. И опять тишина и следы.

Снова из моря выходит лоснящаяся от воды и света лошадь — образ природы, иносказание нагой женщины.

И сразу — лежат на песке рядом Безлыков и Глаша, а между ними ее винтовка, ее судьба, ее жизнь. Рука комиссара сжала пальцы девушки, вцепившиеся в затвор. Камера медленно поднимается ввысь, и скоро тела на песке становятся едва различимыми, и звучит чужой голос из другой уже, следующей сцены:

— А дальше?.. что же дальше?

— Я все равно ненавижу Афродиту! — смеется актриса, лаская лошадь. — Но сцена мне нравится.

— Слава богу, говорю я. — И уж если мы заговорили о монтаже и вспомнили Толстого, расскажу вам, как сама жизнь иной раз бывает поразительно монтажна. После ссоры с Толстым и семнадцати лет отчуждения в Ясной Поляне снова появился Тургенев. Он сед, ему шестьдесят. Лев Николаевич младше его на десять лет. Духовные несогласия между ними остались, но оба желают примирения. Однажды дочь Толстого Татьяна застает такую сцену: на длинной доске, перекинутой через бревно, качаются Иван Сергеевич и Лев Николаевич — то один взлетает вверх, то другой. Из-за подагры Тургенев в огромных башмаках с очень широкими носками. Он подскакивает в них при взлете, и белые кудри гостя встряхиваются. Сергей Львович, сын Толстого, вспоминает, как в последний свой приезд Тургенев поддался бесшабашному веселью и пригласил на танец Машу Кузьминскую, двенадцатилетнюю девочку, и протанцевал с нею канкан с приседаниями. Все хохотали. В этот день Толстой отметил в своем дневнике: «Тургенев — канкан. Грустно». По-моему, сцепление замечательное. Кстати, слово «сцепление» толстовское, он часто его употреблял. Вот это и есть монтаж-анализ ситуации через связи кусков.

Так я беседую с синеглазой Глашей-Хитяевой на ветру, среди развалин древнего Херсонеса. Возле нас бродит Юра Марухин, глядя через глазок «конваса» на обломки колонн и лошадь, и мы оба еще не знаем своего будущего — не знаем, что снимем вместе два «африканских» фильма — «Черное солнце» и «Хронику ночи», и они станут частью нашей жизни, а разговор с Хитяевой о гномоне отзовется в моей киноповести «Часы» и эссеистическом сценарии «Семь ступней после полудня», по которому режиссер Сахаров, мой тезка, поставит маленькую картину «Размышление».

— Алексей Владимирович, — берет меня под руку актриса, — а в двух словах вы можете сформулировать драму моей Глаши?

— Ее стихией была битва в шинелях во имя приближения лучшей жизни. Ее убила битва во фраках.

…Над страной, скинувшей с усталых плеч тяжесть изнурительной войны и блокады, шумело новое, непонятное для многих время.

В двадцать втором году, десятилетним мальчишкой, я видел на Ильинке черную биржу. Она крутилась под снегом. «Даешь Сухаревку!» — орали спекулянты. На здании ГУМа висело полотнище: «Привет красным купцам!» Котелки, шляпы, треухи, стопки золотых в обожженных морозом ладонях.

Биржа жует пирожки с горохом, торгует акциями царского времени, валютой, на жаровнях дымно трещит конская колбаса, румянятся пончики с повидлом. Валит снег.