Нет, это не безмятежное приятельство, основанное на взаимной амнистии недостатков, лишенное горечи обид и профессиональной ревности. Вероятно, есть среди нас и личное злопамятство, и зависть. Однако неуловимая наша связь выше этого. Где-то в своей сущности она тайно противостоит позорной власти человека над человеком, нации над нацией, расы над расой, утверждая единственное величие, данное мыслящей природе, то есть нам, людям, — сознавать свою общность, свою конечность, свою способность к добру среди зла звезд и вечного катастрофического противоборства неживой материи и собственных наших страстей.
ТАХИР И ЗУХРА НА ВТОРОМ ДНЕПРЕ
Они стояли в южной мгле на насыпи, и на песчаных отвалах, и на железнодорожных платформах, и в кузовах грузовиков и в тревоге глядели на экран, где гибла великая и верная любовь «Тахира и Зухры». Их было несколько сотен, этих днепростроевских девушек — бетонщиц, крановщиц, арматурщиц.
Вдали двигались огни плотины. Временами ветер доносил гул Днепра, рвущегося через прораны. Когда Тахир убил себя и пала от руки отца Зухра и Назим-историк сказал: «В один день они пришли в этот мир и в один день ушли», когда умолкла музыка и экран передвижки померк, тотчас вспыхнули лучи автомобильных фар и подожгли наши лица, и парторг ЦК в морском кителе крикнул с грузовика:
— Сейчас скажет вам слово сценарист «Тахира и Зухры»!
Я поднялся на подножку, совершенно не понимая, что должен сказать девушкам, смотрящим на меня из теплой тьмы. И вдруг я услышал аплодисменты. Девушки отчаянно хлопали, кто-то всхлипывал, и я совсем растерялся, потому что был убежден, что дело тут не во мне и не в моей работе.
Но в чем же? В чем?!
Не помню, что я говорил. И что говорил после меня поэт Александр Безыменский, и какие он читал стихи, аккомпанируя себе попеременно то на гитаре, то на мандолине или балалайке (кажется, на балалайке), ничего не помню — только гул реки и мерный и глухой стук сапог военнопленных. Они шли внизу, по грунтовой дороге под насыпью, и наверх ползла едкая пыль: немцы возвращались с работы в свои бараки.
В девять вечера, как было условлено, я поднялся по обшарпанной лестнице стройуправления и вошел в буро-зеленый кабинет начальника строительства Федора Георгиевича Логинова. Собравшись, вероятно, уже уходить, он стоял ко мне спиной и молча глядел в распахнутое темное окно.
Федор Георгиевич медленно вынул из ящика письменного стола пачку «Казбека» и пистолет и стал засовывать его в карман. И увидел меня в дверях.
— Ладно, — устало, грузно опустился Федор Георгиевич в поскрипывающее вертящееся кресло и бросил: — Присаживайтесь, писатель.
Я сел напротив Логинова.
— Вопросы?
У Федора Георгиевича было грубо вырубленное лицо и коротко остриженные волосы. Над умным лбом торчал смешной хохолок. Он перехватил мой излишне внимательный взгляд и, чуть усмехнувшись, повторил:
— Вопросы?
— Их много, — продолжая разглядывать хохолок, пробормотал я и вынул блокнот.
— Первый? — Логинов отлично понимал, о чем мне хотелось его спросить. — Интригует моя причесочка полубокс? — Он закурил. — Отец был бондарем. И я с детства бондарил. А ремесло это, доложу я вам, писатель, тяжкое, физически грубое. Но сложилось так, что стал я учиться, а затем довольно быстро начали меня выдвигать на разные посты. В середине двадцатых — директор меланжевого комбината в Боровичах. Все прекрасно, но хвораю. Собрали консилиум, и один ученый старичок говорит: «У вас болезненный процесс сокращения мышц, Федор Георгиевич. Спортишком надо заниматься — борьбой или боксом». Выбрал бокс. С болезненными процессами покончил. Но, к несчастью, человек я азартный — и вот через год… уже чемпион Ленинграда в тяжелом весе. Тренер говорит: скоро в чемпионы СССР. Но тут моей спортивной карьере положили предел: неудобно, говорят, деятель промышленности и публично морду бьет. Бить морду перестал, причесочку полубокс сохранил.
Лицо у Федора Георгиевича мужественное, простецкое, а речь насмешливая, временами литературно изысканная. Он сказал:
— Теперь записывайте. Восстановление начали в сорок четвертом, когда немцы были еще на острове Хортица, напротив разбитой плотины. Несколько инженеров и военных, и я среди них, проникли под огнем противника в потерну — туннель в теле плотины, имея целью определить объем разрушений. Я ведь еще на первом Днепре работал практикантом. Увидели картину ужасную: разрушены все агрегаты, здание станции, двадцать шесть быков. Человечеству не приходилось еще иметь дело с разрушениями такого масштаба. Прикинули: примерная стоимость восстановления — пятьсот миллионов рублей. Кстати, плотину немцы минировали, а выручили нас собаки: овчарки на нюх тол чуют.