Выбрать главу

Где-то в Нежине или в старом Осколе исчезли навсегда среди сливовых садов печальная красивая Темникова и мой друг Юра. Со мной стали дружить два старика. Это было в эпоху «пульмана», когда за перегородкой помещался госпиталь и даже эмиссар не знал точно, где проходит линия фронта — впереди нас или позади. Наш эшелон часто обстреливали. Обрусевший итальянец, концертмейстер и суфлер Эмилио Иванович действительно был старик, но сумасшедший драматический тенор Харито не имел возраста. На его узком измученном лице с красными веками и неестественным блеском зрачков светилось тихое безумие. У него был хронический конъюнктивит, больная добрая душа и мучительно прекрасный, страдальческий, обжигающий болью голос. Когда в последнем акте «Кармен» он пел о неизбежной смертельной расплате для себя и своей неверной возлюбленной, тесный зал, наполненный красноармейцами, потрясенно замирал, а я дрожал всем телом, и мне хотелось разрыдаться. А днем наш эшелон опять стоял посреди степи, артистам мерещились на горизонте казачьи разъезды, и дамы осаждали вопросами эмиссара, и только Харито и Эмилио Иванович молча сидели возле гудевшей «буржуйки», и добрый безумец, равнодушный ко всем опасностям, месил в чугунке тесто и бросал его комочками на раскаленное железо. Комочки, чадя, прилипали к печке, и Харито смотрел на них и улыбался, а Эмилио Иванович плакал. «Аморе, аморе!» — шептал он, взбивая над высоким лбом редеющие седые волосы. Он носил прическу а ля Лист, говорил шепелявя и с ужасающим акцентом, перемежая русские слова итальянскими. Объяснял мне, что его погубила «аморе» — любовь к киевской хористке, из-за которой он остался в России, а она умерла. Но суфлером Эмилио Иванович был замечательным — подавал реплики внятно, вдохновенно, музыкально, вкладывая в них весь пыл своего флорентийского артистизма. Он был неудачник, но всегда и во всем артист. Уверял, что только русские и итальянцы истинные артисты. Рассказывал трогательную историю про Петра Ильича Чайковского, поселившегося во Флоренции, чтобы написать «Пиковую даму». Работать композитор любил по утрам, а в это время напротив его дома стучали жестянщики — их лавчонки занимали нижние этажи вдоль всей улицы. Композитор страдал и подумывал уже о перемене квартиры. Тогда к жестянщикам пошел его слуга и сказал, что знаменитый русский маэстро пишет оперу и стук ему мешает, и предложил жестянщикам деньги из своих личных средств, но просил об этом ничего не говорить композитору. Жестянщики от денег отказались, однако потребовали, чтобы слуга спел им что-нибудь из оперы, которую сочинял русский маэстро. И лакей исполнил их просьбу, и жестянщики поклялись отныне по утрам не стучать, а приниматься за работу только когда маэстро уйдет на прогулку.

«Пиковая дама»… Ее сюжет и музыка связаны у меня не только с Эмилио Ивановичем, но и с мамой — мистическими сомнениями относительно призрака графини и первым ощущением двойственности мира. Романс графини до сих пор меня ужасает, хотя сознаваться в этом стыдно. Моя родная мама пела Пиковую даму и являлась несчастному Германну призраком, и всякий раз после спектакля я долго не мог уснуть на своей верхней полке в покачивающемся и постукивающем темном вагоне, бегущем среди ночной степи, мучительно стараясь понять, кто же эта большая женщина, которая засыпает внизу, моя мама или призрак. Нелепо, конечно, что этот вопрос задавал себе я, профессиональный Зевс, творец закулисного грома, знакомый со всеми жалкими тайнами и превратностями актерских перевоплощений. Но, ударяя колотушкой в лист железа, я ведь тоже содрогался от предчувствия грозы и роковой развязки, и старые солдаты и молодые бойцы в зале тоже напрягались, замолкая в тревоге, и не оттого, что издалека доносился гул орудий — это ни их, ни меня не занимало. Мы жили ожиданием неотвратимой гибели несчастного Германна.

Иной раз посреди действия на сцену, освещенную керосиновыми лампами, выходил наш эмиссар с двумя-тремя юными командирами, и они, извинившись перед артистами, выкликали красноармейцев, и зал пустел, потому что надо было отбить внезапный набег белых или зеленых. К третьему акту некоторые бойцы возвращались, но с перебинтованными руками и шеями, и тут, к моему ужасу и их удовольствию, Германну являлся призрак старухи: «Три карты, три карты, три карты!..» И это была моя мама!..