— Святая Жанна! — крикнул с крыльца Погодин. — Орлеанская дева! Она хочет, чтобы ее пластикировали в третий раз!
Да, эта пожилая французская писательница, посылающая сейчас хозяину среди пушистой метели воздушные поцелуи, эстетически от нас бесконечно далекая, опять готова жертвовать собой, покоем семьи и даже умереть от взрыва бомбы в своей семикомнатной парижской квартире. Алёр!..
ИНТЕРМЕДИЯ: ЛИЦА И ВПЕЧАТЛЕНИЯ
…Мне лет десять-одиннадцать. Я ненасытный театрал. В том месте, где сейчас зал Чайковского, помещается Театр Мейерхольда, а позади него и над ним — квартиры. Я блуждаю среди темных коридоров, пахнущих клеем, кошками и керосином, в поисках жилища футуриста Жоржа Якулова. Наконец нахожу его студию, и он мне говорит, что журналист Глубоковский, которому я должен передать записку от режиссера Давида Гутмана, дрыхнет на антресолях. Поднимаюсь по узкой деревянной лестнице и несмело бужу Глубоковского. Он зло и шумно ворочается на раскладушке, укрытый шубой. Я лепечу, что у меня к нему письмо. Он посылает меня к черту и переворачивается на другой бок. Я не нахал, но мною владеет тайная жажда зрелищ.
Мы с мамой живем бедно, однако она дает мне иногда немного мелочи, и я преступно подкупаю капельдинеров на галерке Большого театра. Таким образом я в девять лет увидел и услышал Шаляпина в «Русалку», «Фаусте», «Демоне», «Борисе Годунове» и до сих пор, вспоминая шаляпинское: «Чур, чур меня!», испытываю ужас и трепет… Опять пытаюсь растолкать журналиста, и на этот раз мне это удается. Огромный и всклокоченный, он садится в носках, кутаясь в шубу, закуривает папиросу, глядит на меня диковатым глазом:
— Ну чего тебе, мальчик? От кого письмо?
— От Давида Григорьевича.
— Ну, давай, ладно.
Я подаю записку, написанную на крышке от папирос «Ароматик».
— И это ты называешь письмом?.. Сукин сын! — Я вздрагиваю, думая, что это относится ко мне. — Твой Гутман сукин сын! Решил, что я буду снабжать тебя контрамарками. Как это вам нравится!
— Ведь вы театральный критик, — робко говорю я, — вам это несложно.
— Какой я критик! У меня даже угла своего нет. Вот живу на верхотуре у загадочного Жоржа.
Он перегибается через шаткие перильца антресолей и вдруг грустнеет, говорит мягче:
— Ну ладно, ладно, напишу тебе пару записочек к театральным жуликам, получишь контрамарку… Но ты погляди лучше вниз — там зрелище… печальное.
Я свешиваюсь и вижу: в ярком луче театральной лампы, обернутой листовым железом, большое глубокое кресло, а в нем молодой человек с серым лицом и пшеничными волосами. Он кажется очень маленьким. На коленях у него пышная немолодая прекрасная женщина в красном: хитоне, с обнаженными крупными коленями. А вокруг кресла с потонувшим в нем старым мальчиком и удивительной женщиной ходит в полосатом восточном халате Жорж Якулов и что-то говорит, показывая на развешанные по стенам свои яркие картины с шарами, кубами и цилиндрами.
— Это Есенин, в кресле, — шепчет мне Глубоковский, — а в красном — Айседора Дункан. Ирландка. Босоножка. Знаменитая балерина. Запоминай.
Я запомнил и старого мальчика с серым лицом, и великую босоножку.
Когда он повесился в петроградской гостинице «Англетер» в № 27, а она была задушена своим длинным парижским шарфом, зацепившимся за колеса автомобиля, передо мною снова явилось в круглом театральном луче зрелище ужасной человеческой отчужденности. А я хотел добра между людьми — всегда, даже в детстве.
…Я все еще в том возрасте, когда меня можно послать с запиской или за папиросами.
Я послан к Николаю Альфредовичу Адуеву. Я с ним знаком и уже не раз бывал у него в Армянском переулке. Николай Альфредович комедиограф, сочинитель обозрений (Арго и Адуев) одновременно, примкнувший к конструктивистам, автор большой поэмы «Товарищ Ардатов», друг Сельвинского. Полуангличанин, полуеврей, Николай Альфредович наделен многими достоинствами, в том числе клочковатой рыжей бородой, склонностью носить брюки гольф с клетчатыми чулками и памятью и координацией Юлия Цезаря: он способен за десять минут написать левой рукой статейку на заданную тему, а правой — стихотворение, читая в это же время философскую книгу и фельетон в газете, и, вручая сочинения, расскажет содержание прочитанного.
Являюсь я к Николаю Альфредовичу в драматическую минуту. Он болей ангиной, лежит в постели, шея его обвязана полотенцем. Возле него сидит широколицый, плотный Всеволод Вишневский, и они играют в шахматы — доска стоит между ними на табуретке. А в соседней комнате собирает свои вещи и засовывает их в большой старый чемодан жена Николая Альфредовича, художница Софья Касьяновна Вишневецкая. Временами она разражается рыданиями, но мужчины остаются глухи к ним и продолжают сосредоточенно передвигать фигуры. Я не сразу догадываюсь о смысле происходящего и, только зайдя к Софье Касьяновне, узнаю, что она уходит от Адуева к Вишневскому.