— Я тебя не видел здесь раньше, — сказал Мицкевич.
— Я служу господину Путкамеру, мужу пани, — с неприязнью поглядел слуга на Мицкевича и вышел.
Мицкевич присел к столику для игры в шашки, увидел рядом на кресле женскую шаль и раскрытую книгу. Полистал ее. Это был томик с его «Дзядами». Губы Мицкевича тронула печальная улыбка.
Вошла Мариля. Мицкевич поднялся, поклонился ей и протянул пистолет. Женщина побледнела, отступила.
— В этом пистолете, — сказал Мицкевич, — нет больше пули ни для меня, ни для твоего мужа. Я примирился и клянусь не думать больше о смерти. Возьми этот пистолет на память о благоразумном кандидате философии Адаме Мицкевиче.
— Что с вами, Адам? — прошептала Мариля. — Что с тобой?
— Я отправляюсь за границу. Приехал проститься. Где твой муж?
— Уехал к соседям, — голос ее дрожал. — Он знал, что ты будешь сегодня. Не думай о нем дурно, Адам.
— Не надо, Мариля, — сказал Мицкевич. — Теперь я спокоен. Говорят, «Вертер» спас Гёте от самоубийства. Меня спас монолог моего Густава. Я выплакал свое несчастье, и остались только аккуратно напечатанные строки.
— Строки! — тихо воскликнула Мариля. — Твои строки! Теперь все знают, что это обо мне и о тебе. Как люди смотрят на меня!..
На удлиненном лице Мицкевича обозначилась морщина возле рта, — резкая, саркастическая.
— Быть может, это сделает твое имя бессмертным, Мариля. Утешься хотя бы этим. Ведь ты умеешь утешаться.
— Ты не любишь меня больше? — Она куталась в шаль.
— Нет, — сказал Мицкевич.
— Не верю! — прошептала женщина.
— Сейчас докажу тебе. — Он был спокоен. — Сядь сюда. Мы сыграем с тобой партию в шашки, и ты все поймешь.
— В шашки?! Теперь?!
Мицкевич кивнул, расставляет шашки.
— Я всегда тебе проигрывал, Мариля, помнишь? Потому что ты смотрела на доску, а я на твое лицо. Садись. Твой ход.
— Не мучай меня.
— Твой ход. Ведь ты хочешь поверить, что я спокоен. Играй. Все случилось, как должно было случиться. Когда мы с тобой познакомились, Лаврентий Путкамер был уже твоим женихом. И ты поступила только честно, выйдя за него замуж. Ты всегда любила не меня, а мои баллады. И ты очень боялась бедности, Мариля. Твои ход. Ты невнимательна.
— О, если б Лаврентий был зол, жесток! — произнесла Мариля. — Если бы он бил меня! Я была бы счастливей. Но он всегда говорит о своей вине перед тобой.
— Видишь, я выиграл, — делает последний ход Мицкевич. — Прощай.
Мариля выходит за ним на крыльцо, стоит в темноте. Мицкевич садится в карету. Мариля подбежала, задохнулась.
— Адам!.. Адам!..
— Я обманул тебя, — протянул он Мариле на раскрытой ладони две спрятанные им шашки. — Я, как всегда, проиграл. Я люблю тебя и никогда не сумею забыть. — Он захлопнул дверцу и кинул вознице: — В Вильно!..
…В Вильно сенатор Новосильцев, назначенный верховным комиссарам Царства Польского, уже ведет следствие о студенческих обществах филоматов и филаретов, с которыми связан Мицкевич. Поэт еще не знает, что раскрыты заговоры в Крожах, Свислочи, Ковне, Кайденах. «Я одурманиваю себя кофе и табаком, — жалуется друзьям Мицкевич, — стихи вытягиваю из себя, точно железную проволоку. Я болен. Я оцепенел».
А друзья в трактире недалеко от Виленского университета скандируют его «Оду к молодости», ставшую гимном филаретов:
И однажды, возвратившись из трактира домой, Мицкевич застает у себя жандармского офицера, который сжимает в руке густо закапанную воском «Оду к молодости», и солдат, роющихся в рукописях и вещах.
…В пустой холодной канцелярии следственного комитета тлеет камин. На кушетке, повернувшись лицом к степе, лежит, накрывшись шинелью, сенатор. Из-под подушки торчит дуло его пистолета. Мицкевич стоит перед следователем.
— Когда закончили курс в университете?
— В 1819-м.
— Чем занимались после?
— Служил учителем в Ковно.
— «Дзяды», «Баллады и романсы», «Ода к молодости» — все это написано вами?
— Да.
— Когда вступили в общество филаретов?
— Я не знаю такого общества.
— Лжет! — бросает из-под шинели сенатор.
Следователь приказывает капралу:
— Приведи магистра Яна. — Следователь взглянул на Мицкевича: — Кого знаете из российских авторов?
— Жуковского.
— Лично?
— Нет, разумеется. Читал его «Людмилу». И, смею надеяться, мне не повредит, если скажу, что был восхищен.