Она никак не могла собраться с силами и разобрать вещи своих близких. Все так и лежало, как существовало при них. Так ей было легче. Создавалась иллюзия, что они просто куда-то ушли из дома: уехали ненадолго, вышли погулять и скоро вернутся. Она иногда осторожно входила в их комнаты днем, вытирала накопившуюся пыль и по-кошачьи мягко выскальзывала, поплотнее прикрыв за собой дверь. Вечером она почему-то к ним не заходила… Боялась нахлынувших воспоминаний, что подхватят черным потоком, сбегающим с гор после урагана, унесут, затянут в черную воронку? Но разве она уже не в воронке, из которой никогда не выбраться? Можно еще побарахтаться, но какой смысл выплывать? Тяжелая рука на затылке, которая мигренью вдавливает твое лицо в его отражение, сморщенное плачем и гримасой боли.
Лидия Андреевна вытаскивала из шифоньера вещи детей и Андрея, вдыхала их запах расширившимися ноздрями, будто наркоманка кофеин, зрачки ее темнели, отражая падающие из окна солнечные лучи или желтый теплый свет от люстры, казавшийся ей теперь нестерпимо ярким и раздражающим сетчатку, будто лучи от ультрафиолетовой лампы. Примеряла по одной штуке две-три со сбивающимся с такта дыханием и, если они вдруг оказывались впору, выносила из комнаты, прижимая к груди, как новорожденного ребенка. Потом в своей комнате бережно одевала перед зеркалом одну из них, а другую убирала в свой шкаф. По дому она теперь ходила в халатах Василисы, рубашках Андрея и в свитерах сына, спала в ночнушках дочери, в ее же кофточках являлась на работу. Так ей казалось, что ее близкие рядом с ней. Она теперь слышала не только их голоса – она вбирала в себя их запах, как собака со своим обостренным обонянием, бегущая по следу своих хозяев. Эти вещи вмещали в себя ее тело, как когда-то ее тело вмещало в себя их владельцев. Они опять были единым и неделимым. Иногда она натягивала ворот свитера или поднимала воротник халата себе на лицо и так сидела, вдыхая запахи близких и кусая ткань, зажимая плач, словно собака переносила с места на место своего новорожденного слепого кутенка.
Она стала раздражительной на работе. Подолгу могла сидеть, уставившись в одну точку. Делать больше ничего не хотелось. Она стала замечать, что люди ее сторонятся. Временами ее захлестывала волна раздражения и ярости, подхватывающая, будто смерч, все на своем пути, отрывающая от земли, чтобы с силой грохнуть о камни. Слова летели из нее, точно из-под щетки снегоуборочной машины: резкие, колючие, смешанные с землей.
Внезапно открывшимся фасеточным зрением она замечала, что люди переглядываются, улыбаются и пожимают плечами. Ее стали раздражать громкие звонкие голоса, взахлеб рассказывающие о своей счастливой жизни; нервировало назойливое радио, передающее глупые песенки, которые казались ей фальшивыми; она теперь не могла вытерпеть, когда кто-то ей перечил.
Даже любые разговоры, звучащие на эмоциональном накале, вызывали в ней раздражение. Хотелось закрыть уши ладонями и нырнуть в глубину, уйти в свой подводный мир воспоминаний, где не было места резким и звонким звукам, как не было места под водой яркому солнечному свету. Она обнаружила, что иногда она срывалась, будто катушка ниток со стола: катилась по полу, разматывая накрученную нить слов, свитую из претензий, обид, никчемных и мелких требований. Странно так. Понимала всю суетность своего раздражения и всю погремушечность дрязг по сравнению с ценностью человеческой жизни, но остановиться не могла… Казалась себе насквозь промокшим ботинком, который высох и его никак не натянешь на ногу.
Она часто чувствовала себя потом виноватой, когда на кого-то из сотрудников орала, но ничего не могла поделать с собой. Бешенство налетало, как гроза, внезапно – и лилось из прохудившихся небес, как из ведра, лупцуя кусты, ломая ветки и вминая в землю ростки желаний.
Лидия Андреевна стала все забывать, совсем не помнила не только куда и что положила, а и сделала ли это вообще. Постоянно теряла какие-то бумаги, словно в комнате поселился Барабашка и уносил все с собой. Однажды она сама заметила, что ходит по коридору шаркающей походкой: совсем нет сил поднимать ноги.