Однажды, когда она отказалась от встречи с ним, сославшись на срочные заказы, он целую неделю каждый вечер приходил к ней во двор, садился на лавочку в глубине двора, скрытую под тополями, обложенными пухом, с которой был виден ее подъезд, и сидел там, наблюдая за качанием двери – будто открывал и закрывал книгу, пробежав очередной абзац или страницу. Строчки были серы, написаны посредственностью, сюжет не захватывал, но чувство, сродни тому, что было у школьника, который получил от учителя список книг, которые он должен прочесть за лето и отразить их содержание в дневнике, не позволяло встать ему и уйти, пока он не дожидался, как Машу проглотит подъезд. Что он хотел увидеть? Одна ли она пройдет? Не поднимется ли кто к ней позднее? Но как он бы смог тогда отфильтровать ее посетителя от соседа по лестничной клетке? Само сидение часами на отсыревшей от частых дождей лавке в ожидании непонятно чего было как весенняя аллергия на майское безудержное цветение и тополиный пух, катавшийся по серому асфальту, словно слепые персидские котята…
82
Он стал плохо спать. Когда умерла Васечка, а за ней и отец, он спал. Спал тяжелым забытьем, как больной с высокой температурой, когда вся реальность кажется мелкой и несущественной. Он тогда постоянно выныривал из своего беспамятства, в котором не было места снам, оглядывал в растерянности свою комнату – и тут же вспоминал, что они с мамой теперь одни. Ему хотелось тотчас пойти к маме в комнату, обнять ее, чувствуя, как ее руки прижимают его голову к своей груди и гладят его спутанные со сна волосы. Но он никогда не делал этого, так как просто боялся спугнуть ее недолгий сон, понимая, что, скорее всего, у нее бывает бессонница, которую он прочитывал по утрам по ее покрасневшим глазам и сбившейся пыльной паутине морщин, лежащей под веками, точно на поверхности застывшего, отливающего синевой мелкого озерца. Теперь он тоже перестал спать. Ворочался с боку на бок, взбивал, будто тесто, подушку, но она тут же опадала под тяжестью его головы, словно резиновая с дыркой в боку, и становилась твердой, как матрас. Легкое одеяло давило и душило его. Тело казалось угловатым и собственные кости вдавливались под тяжестью тела в мясо, причиняя неудобство, кожа зудела… Перед глазами теперь стояла Мария, а не Васечка и папа, но если он все же, наконец, под утро засыпал, сны теперь хищным коршуном прилетали и парили над ним, будто высматривая добычу. Ему теперь снились и Васечка, и папа, но почему-то почти никогда живые, хотя иногда они оживали: прямо на глазах у него вставали из гроба. Этот сон повторялся не раз и не два, и почти каждый раз он просыпался весь мокрый, будто в гриппозном жару, и думал, что их больше нет – и подушка становилась влажной, и он засовывал ее угол в рот, чтобы не услышала мама. А однажды приснилась Васечка, будто она вместо Маши, и так ему с ней хорошо было и никакой настороженности, полное доверие, как две половинки одного яблока… Проснувшись, он испугался тогда еще больше, чем когда папа и Васечка из гробов вставали и разговаривали с ним. Но и этот его сон повторился, и повторялся еще и еще. И если в первый раз он показался ему чудовищным и испугал его, то потом он находил его приятным и даже ждал его и думал, что хорошо бы опять это сновидение повторилось. И он снова, как в детстве, летал во сне, теперь уже вместе с Васечкой. Сестра держала его крепко за руку – так, как когда ей доверяли забрать его из детского сада, и они летели над парком, который был весь в цвету, будто снегом осыпан, над рекой, над лугом в голубых, словно ее глаза, незабудках… И сладко пахло жасмином… Утром он чувствовал необыкновенную легкость, точно он и вправду оторвался от земли, каждый его суставчик пружинил и он начинал вместо физзарядки репетировать перед зеркалом показанный Машей танец.
83
Спустя два месяца после того вечера, когда в его жизнь брызнули новые краски, когда он случайно надавил на тюбик с надписью на языке, которого он не знал, Мария сказала ему: