– Прекратите: – закричала она. – Вы теперь меня доконать решили?
За стеной наступила внезапно тишина, закладывающая уши, как при морской качке. Стоны от выстрела ее голоса будто сорвались в бездонную пропасть. И теперь равнодушное море каталось по песку, словно кошка, нализавшаяся валерьянки. Сквозь рокот моря в ушах она слышала, как разгруженным танкером стукнула входная дверь, – и дальше она осталась одна наедине с бескрайностью ртутно поблескивающего моря ее снов.
Накатившей волной море накрыло ее с головой – и она поплыла среди коралловых рифов, среди которых то там, то здесь, как из лабиринта, возникали призрачные русалки, бьющие ее исподтишка по щекам мокрым хвостом с жесткими прутьями плавников…
Наутро ей полегчало – и она снова ушла на работу. Однако ей не работалось совсем. В мутной голове, затуманенной ревностью, все висел женский крик, крик распятой женщины, которую острыми клювами щипали птицы. Василисино лицо и лицо Андрея скрылись, отступили в ночь, где злобно горели слабые огни, похожие на волчьи глаза, стерегущие крик чужой женщины.
Зародившаяся неприязнь росла, словно раковая опухоль, грозя убить ту теплоту отношений матери и сына, что ставила на Грише клеймо «маменькиного сынка». Что делать – она не знала. Не выдержав, поделилась своей бедой со старой приятельницей, с которой они вместе начинали работу на предприятии. Подруга пожала плечами и сказала:
– Он вырос. Пусть попробует содержать семью и о ней заботиться. Тогда, может, дурь быстро выветрится из его головы.
Нет. Отпустить от себя сына она не могла… Тем более что совсем не видела в девушке пару своему мальчику. Ненависть снова, будто вода в перекрытом шлюзе, медленно поднималась в ней, чтобы рвануть через край.
Лидия Андреевна еле дожила до конца рабочего дня, когда она сможет бросить сыну в лицо, что не потерпит, чтобы он превращал дом в бордель. Она не помнит совсем, что она несла, помнит только, что была разбита любимая чашка Андрея и сын покорно подметал разлетевшиеся по комнате осколки… Это потом она обнаружит на его руке синяк и будет украдкой изучать это чернильное пятно, выцветающее в желтизну по краям, и думать: Маша это или она? Она ведь, как ни странно, хорошо помнит нежность складки кожи, закручиваемой ею, словно крышка на пузырьке с корвалолом.
91
То что мать не хочет принимать то, что у него появилась подруга, мучило Гришу.
В то же время в глубине души он понимал, что Маша – женщина не на всю жизнь. Точно вокруг кусочка отбитой матерью эмали прорастала ржавчина, замутняя «чудное видение». Он замечал у Марии все больше недостатков. Ему неприятен был сигаретный запах, исходивший от нее, и то, что она небрежно могла стряхнуть пепел на ковер, потушить окурок о землю в цветочном горшке, выкинуть сигарету в форточку. Будто звонок телефона в опере, резали его слух все те вульгарные и матерные словечки, что его подруга вставляла к месту и не к месту. Ему скучно было слушать, как она начинает пересказывать какой-то пустейший фильм, что он не стал бы смотреть никогда. Ему было обидно, что она совсем не внимает его рассказам об университетских занятиях, а тотчас, как он только начинал что-то такое ей рассказывать из студенческой жизни, словно белка перепрыгивала на другую ветку, сплевывая ему на голову шелуху от разгрызенных орешков из жизни ее подруг.
Они теперь снова встречались только у Маши. И опять он вынужден был каждый раз приплетать библиотеку и поздние занятия. Иногда он спрашивал себя: «А что бы было, знай мать, где он проводит вечера?» И думал, что мать бы ничего не могла с ним поделать. Но были бы опять ее психозы, ревность, измучивающая обоих, точно пловцов, пытающихся выплыть к берегу во взбунтовавшемся море.