Выбрать главу

Много раз ему приходилось быть свидетелем перемалывания косточек этому веку: мол, раньше так не носились с детьми; рожали больше, но и больше умирало; в первобытном обществе, мол, вообще больше ценились пожилые люди, те, которые уже успели кое-чему научиться. Но разве те же обезьяны не таскают своих детёнышей повсюду за собой на спине? Разве жизнь родителя не обретает новый смысл, когда у него появляется потомок?

Это расставание с куском своего «я» при всей его необходимости и естественности, при всей красоте и целесообразности акта – не даётся без боли. Человек начинает понимать, что умирает. С того самого дня, как у него родился ребёнок, он уже не так много значит – сам для себя, сам по себе. В каком-то смысле – он теперь значит даже больше, но это теперь другой смысл. Как если бы он знал, что теперь уж наверняка присущая ему жизнь продолжится. Но если её будет продолжать пусть родственный, но другой, чуждый ему, разум, – что с того? Не всё ведь дано почувствовать отцу через сына или дочь напрямую.

Теперь этому растущему и открывающему мир созданию предоставлялась свобода действий. И тем менее ощутительной становилась свобода для тебя. Ты уже сделал выбор, и теперь, куда бы ты ни убежал – если только раньше смерти не потеряешь разум и память – знание о том, что ты уже получил продолжение, останется с тобой. И это продолжение – самостоятельно – вот в чём дело. Сейчас ты ещё помогаешь ему делать первые шаги, служишь ему, как преданный вассал господину, служишь будущему, но своему ли?

Эти смута и грусть с особенною силой охватывали его тогда, когда он переводил усталый взор с играющих детей на серое городское небо. Все мы там скроемся, все растворимся. И эти дети останутся одни. И будут так же, с сожалением, смотреть на своих детей. И всё же во всём этом была и правота, было и торжество. Невозможно было не улыбаться, хотя бы и сквозь слёзы.

Всю эту гамму чувств, ещё даже усложнённую необычностью обстоятельств, испытывал он и теперь. Провожая дочь неведомо куда, глядя на её хрупкую спину, на изящные загорелые позвонки, мог ли он не улыбаться и мог ли не грустить?

У неё что-то начиналось, а это, между прочим, значило, что у него что-то заканчивается. Да, и с этим следовало смириться. Больше ничего не оставалось. Ничего.

Очень скоро он перечитал все прихваченные с собою книги, и делать стало уже совершенно нечего. Учёный не мог объяснить себе своё неожиданное и, похоже, бесповоротное охлаждение к биологии. Может, с самого начала это было не его? А что же – его? Или тут сыграли роковую роль всё те же странные обстоятельства?

Слова значили слишком много и не значили ничего. Часто ему хотелось плакать. Он чувствовал себя совсем стариком. Мышцы как-то одрябли, появилась одышка. Но он не мог заставить себя делать хотя бы зарядку. Всё больше лежал в гамаке и страдал.

Дочь видела, что с отцом происходит что-то неладное и стала к нему особенно ласкова. Он же считал дни, ибо до окончания месяца, на который они договорились с аборигенами, теперь – слава Богу! – оставалось уже немного. Это для него – слава Богу, а для дочки? С ней он об этом даже боялся заговаривать. Он не мог себе представить, что захочет здесь задержаться хотя бы ещё на день после того, как прибудет машина. А ведь в самом начале и этот месяц представлялся ему лишь началом. Он не предполагал, что так скоро пресытится райским одиночеством. К тому же, и погода начинала портиться. После обеда – второй день подряд собирались тучи. Дожди были короткими и пока не сильными, но – имея в виду особенности тропического климата – можно было предположить, что скоро польёт по-настоящему. Он досадовал на себя, что перед отъездом довольно легкомысленно отнёсся к изучению сложностей местной метеорологии. Теперь ему чудились всякие ужасы – вроде потопов, селей и оползней. Хороши также были ураганы и торнадо – всё это могло приблизить возвращение домой. И ему было совершенно всё равно, что его там ждало, только бы – отсюда…