Я спросил фрау Мюллер, не поможет ли она мне вернуться в Польшу. Она проводила меня на вокзал, купила билет и дала немного денег.
По дороге домой меня то и дело охватывал страх, но обошлось без происшествий. Как же трудно отвлечься от мысли о доме! В Варшаве у меня абсолютно никого и ничего не осталось. Но когда некуда идти, казалось естественным вернуться в гетто. И я, шестнадцатилетний, оставшийся без семьи и родного дома, почти полностью лишенный любых надежд, все-таки туда вернулся, чтобы как-то жить дальше.
В гетто пало еще хуже, чем было, если это вообще возможно. На улицах меньше прохожих, но больше нищих, умирающих, мертвых. Живые люди похожи на бледные тени. Просто невероятно, какие страшные перемены произошли здесь за годе небольшим.
Но при виде знакомых с детства улиц я все равно испытывал непонятный душевный трепет. Каждый закопченный, выгоревший дом, каждая сохранившаяся стена были для меня частицей памяти о моей Варшаве, ниточкой, которая связывала меня с навсегда ушедшими людьми.
Бесцельно побродив по улицам более часа, я решил зайти в нашу квартиру. Хоть я и знал, что там для меня ничего не осталось, меня все равно неудержимо тянуло туда.
Разбитая входная дверь висела на одной проржавевшей петле. Внутри все разломано и разбросано. Обломки мебели, несколько треснувших тарелок. В одной из комнат на полу я нашел горстку измятых и порванных семейных фотографий, поднял одну, сохранившуюся лучше других. Четверо смотрели на меня, улыбались мне с фотографии. Теперь я остался один. Я уронил снимок на пол, сел и заплакал.
Оставаться здесь я больше не мог и пошел дальше в надежде встретить кого-нибудь из оставшихся в живых соседей или старых знакомых. Обойдя несколько квартир, я убедился, что никого не встречу: либо жилище было разгромлено и разграблено, как наша квартира, либо в нем поселились новые, незнакомые мне люди.
Я снова пошел по улицам. Вот ресторан, где я когда-то славно поужинал на дармовщинку. Улица серая и грязная, как и все вокруг. В десятке метров от входа прямо на дороге два трупа. Но люди входят в ресторан и выходят. Из чистого любопытства я тоже решил зайти. Народу полно. Едят, пьют, смеются. В углу играет маленький оркестр, много женщин, явно доступных за определенную плату.
Подошел официант, но мне беглого взгляда на меню с ценами оказалось достаточно, чтобы тут же покинуть этот островок прежней варшавской жизни.
Я еще немного побродил по городу, пока наконец не нашел квартиру своего знакомого по имени Генрик. Когда я постучат в дверь, уже наступила ночь, над головой сияли звезды. Никто не ответил, я постучал громче и тоже без толку. Я обошел вокруг дома, чтобы заглянуть в окна на первом этаже. В темноте квартиры я различил чье-то лицо.
— Генрик, Генрик! Это ты? Открой, это я, Беник Липман.
Лицо исчезло, а через несколько минут дверь распахнулась, Генрик вышел и крепко обнял меня. Мы не были лучшими друзьями, но теперь найти в этом городе кого-то из своего прошлого живым было едва ли не чудом.
Сидя в квартире Генрика, мы наперебой рассказывали друг другу свои горестные истории. У него немцы тоже забрали всю семью, он, как и я, остался один. Впрочем, после некоторого колебания Генрик добавил, что теперь у него есть товарищи — он связан с группой сопротивления, и они находятся в контакте с польскими группами по ту сторону стены.
Из всего, что я узнал за последний год, это была самая волнующая, потрясающая весть. Сама мысль о том, что евреи могут наносить удары нацистам, мстить им за убитых родных и друзей, приводила меня в трепет, заставляла сильнее биться сердце. После всего, что я видел, за смерть даже одного эсэсовца стоило заплатить любую цену. Я сказал Генрику, что мечтаю присоединиться к группе. Он пообещал на следующий день взять меня на встречу со своими товарищами.
Наутро мы поделили с Генриком немного хлеба и сухофруктов и направились к разрушенному зданию, через которое он переходил на другую сторону. Перед тем как выйти из гетто, Генрик снабдил меня удостоверением личности и стал полчком по имени Ромек Гимелевский, двадцати одного года. Мне-то было всего шестнадцать, но пережитое оставило свои след, и я запросто мог сойти за двадцатилетнего.
То, что дома у Генрика хранились польские паспорта, произвело на меня сильное впечатление: мой друг был в самой гуще борьбы и не безоружен. О своей подпольной работе он говорил с таким энтузиазмом, что моя решимость принять в ней участие становилась все сильнее и сильнее.
Мы вышли из гетто и через час очутились в районе, известном еще в довоенной Варшаве своей преступностью. Миновав кварталы опустевших домов, мы вошли в один из них, спустились в подвал и прошли по подземным переходам, очевидно связывающим соседние здания. Генрик уверенно шел впереди, а я давно уже перестал ориентироваться в этом лабиринте.