Работа продолжалась почти два дня, после чего я отправился на другую сторону еврейского района и увидел там такую же стройку. И вдруг до меня дошло: еврейские кварталы окружают стеной. В ней материализовались все мои дурные предчувствия и страхи, которые мучили меня со дня вторжения. Немцы постепенно лишили нас нормальной, привычной жизни, а теперь заточают нас в большую тюрьму.
Надо было что-то делать, спасать семью, удирать из Варшавы, ставшей для евреев тюрьмой. Дома я рассказал отцу о стене и о своей уверенности в том, что нас ожидает, со всей страстью убеждал его бежать, отец терпеливо выслушал меня, а когда я закончил, попытался найти бреши в моей аргументации. Ну мало ли для чего строят стену, почему обязательно ее придумали немцы… И главное: как бежать, куда бежать?
Поговорив с мамой и убедившись, что она разделяет настроение отца, я разозлился на родителей, на всех, кто позволил этому произойти, кто, не протестуя, не оказывая сопротивления, смирился с тем, что нам готовили немцы. Я был молод, впечатлителен, мне было достаточно увиденного, чтобы понять, что мир, который мы знали, уже никогда не вернется. И меня не оставляла решимость действовать — спастись, спасти своих близких.
На следующей неделе всем еврейским семьям было приказано зарегистрироваться в Общине. Я пошел туда, представляя своих родителей и сестру. Выполнив необходимые формальности, я поднялся по лестнице к кабинету председателя Общины, старого друга нашей семьи пана Чернякова.
Здесь царила деловая суматоха. Сновали туда-сюда влиятельные люди Еврейской общины, сбивались в кучки, спорили. Было ясно: что-то готовится. Я ломая голову, как подступиться к совершенно задерганной секретарше, но вдруг из кабинета вышел сам председатель и заметил меня.
Адам Черняков, невысокий, коренастый, широкоплечий, производил впечатление уважаемого отца большого семейства. Мой отец дружил с ним еще в школе. Хотя их пути потом разошлись и встречались они не так часто, дружба сохранилась. Пан Адам никогда не забывал ни меня, ни мою сестру. Приходя к нам, он заключал нас в свои медвежьи объятия, а в карманах у него всегда было припасено для нас печенье. Мы подросли и обходились без его гостинцев, но исходившую от него теплоту по-прежнему ощущали и радовались, когда он приходил к нам на ужин.
С момента немецкого вторжения никто из нас Чернякова не видел. Суровый седеющий мужчина, жестом пригласивший меня войти в кабинет, разительно отличался от пана Адама, которого мы привыкли видеть у себя дома. Благодаря прорезавшим лицо глубоким морщинам он выглядел хмурым, даже суровым. Понятно было, какой груз проблем лег на его плечи, какое напряжение он испытывал.
Просторный, скромно обставленный кабинет был завален папками и документами. Их горы громоздились на столе, на стульях, даже на полу. Черняков освободил для меня место на диване. Несколько минут он задавал вопросы о семье, потом спросил, что может сделать для нас. Я рассказал о попытке побега, об обыске у нас дома, о том, что мне не удается убедить отца еще раз попытаться бежать из Варшавы. Черняков, не перебивая, слушал, а когда я закончил, мягко положил руку мне на плечо.
«Беник, наступили тяжелые времена для нашего народа. А худшее еще впереди. Если у нас есть хоть какая-то возможность уехать отсюда, воспользуйтесь ею. — Он умолк на минуту, как бы в раздумье. — Твой отец в очень тяжелой ситуации. Как и все мы… — Он вздохнул. — Он порой может быть очень упрямым. Я слишком хорошо его знаю. — Он встал и подошел к столу. — Я дам тебе кое-что, чтобы убедить его».
Пан Черняков написал короткое письмо, запечатал его в конверт и отдал мне.
«Передай это отцу, — сказал он, провожая меня к двери, — это… может изменить положение».
Я в нетерпении побежал домой. Отец сидел один в гостиной. Когда я сказал ему о своем визите к Чернякову, он рассердился, отругал меня за самовольство, а потом велел дать ему письмо и принялся читать. Прочитав несколько строк, отец устало посмотрел на меня и попросил оставить его одного.
Когда почти через час он наконец вышел, то ни словом не обмолвился ни о письме, ни об отъезде…
Стена стояла уже несколько недель, и поиски пропитания стали моей главной заботой. Достать в гетто хоть что-нибудь стало безумно трудно. Не легче и за его пределами. Неуклонно росли цены в магазинах, за считанные недели исчезли картошка и мясо, раздобыть еды на всю семью можно было лишь на быстро разросшемся черном рынке.