— Для чего?
Может, стоит переехать сюда? Здесь всегда как дома. И район получше. Она стерильная, а второго такого туловища в Лондоне я не видел. Может, это мне стоит на ней жениться? Хотя нет, если потом я всё-таки придушу её, все подозрения падут на меня, не очень удобно.
— Для музыки. Для выпивки. Для разговора по душам. Для того, чтобы разбить тебе сердце.
Она поджигает напольные свечи: огонь вспыхивает на конце зажигалки, та щёлкает в такт, напоминающий вступление к «Running Thin» Blancmange, и я гадаю, чья это шутка — Стейси или воображения. Сидя на корточках, поднимает голову, но потом возвращается к свечам, видимо поймав засевшую в воздухе мысль. В случае с ней такое бывает нечасто, и мне интересно, не эта ли мысль призвана разбить моё сердце.
— У меня нет сердца.
— Именно поэтому ты пришёл посреди ночи. Чтобы напомнить, что сердца у тебя нет. Знаешь, что я думаю, Майки? По-моему, я должна прогнать тебя домой, но я этого не сделаю, и знаешь, почему? — Ей никак не удаётся поджечь одну из свечей с обугленным фитилём, и она щёлкает зажигалкой, как полоумная, пока не сжигает нитку. — Потому что ты этого хочешь. А самое плохое, что я могу сделать как друг — прислушаться к твоим желаниям.
— Я думал, наоборот. Что самое плохое, что можно делать с людьми — не допускать их права на собственные желания.
— Ну и? Разве не от этого все твои беды?
Я валюсь на диван; проигрыватель жужжит, переставляя диски механической клешнёй, но Стейси жмёт на пульт, отменяя музыку, намекая, что песенка давно спета. Садится рядом, откидываясь на мою руку, и в этот самый момент я чувствую, что всё как раньше, когда нас было только двое, — особенно когда она говорит:
— Всё не так плохо, на самом деле. Ты взрослый, крутой, и у тебя нет проблем, кроме этой. К тому же ты не мог не ожидать, что всё так и будет. Ты ведь ожидал?
— Кто придумал, что ожидания спасают от разочарований, я бы плюнул этому мудаку в рожу.
— Это твоя философия, — говорит она весело, поворачивая лицо, так что мне приходится собрать глаза в кучу, чтобы сфокусироваться на нём. На губах цветёт глупая ухмылочка актрисулек, играющих барышень в дебильных экранизациях BBC1. Я проверяю, не прислонён ли к дивану зонтик; для меня загадка, как ей удается управлять своими эмоциями с дотошностью человека, которым она никогда не будет и не была. За этим можно скрыть что угодно, буквально что угодно: даже если сейчас она хочет убить меня, она и сама в это не верит. Выворачивает ладони и выпрямляется, встряхнув головой с ослепительной улыбкой, придавая нашей встрече характер чинных посиделок. Я почти забыл о том, что мне больно.
— Значит, я идиот, — заключаю я. — Боже, Стейси, это так унизительно…
— Почему это унизительно? — хмурится она, вдруг встрепенувшись, — о, нет, нет-нет-нет, Майк, это ни капли не унизительно, по крайней мере… не для тебя. — Её палец утыкается мне в щёку, грозя проткнуть ногтем, как скальпелем, и движется вниз, оставляя после себя горящий след. — Всё очень просто, — шепчет она, — то, что ты сделаешь, унизительно, но не для тебя, а для него. А именно: ты вернёшься домой как ни в чем не бывало и продолжишь жить свою обычную жизнь, трахать его, как ты любишь, так долго, как ты хочешь, пока мысли не выгрызут его мозг изнутри, как черви… Вот что такое унижение, а не то, что ты думаешь, — и когда шипение перерастает в грубый, низкий стрекот голоса, как внезапный бросок, я снова хвалю себя за сравнение.
Что завораживает кобру? Не музыка, не фокусник, а трубка как имитация грозящей опасности, как цель. «Рефлекс — единственный ребенок, ожидающий в парке», — вспоминаю я классиков, соглашаясь с ней.
— А почему ты думаешь, я захочу ему отомстить?
— Потому что тебя волнует не то, любит ли он, хочет ли он, а лишь собственное унижение и уязвленная гордость. Признаться, не ожидала такого от тебя, это же как… шаг назад. И теперь я подумываю, может, вы оба не были готовы к тому, чтобы оказаться в одной постели и дать этому продолжение, — она пожимает плечами. — Раз надеялись плыть по течению, не встречая камней, два наивных идиота в одной лодке.
— Почему ты думаешь, его это унизит?
— Потому что ты тешишь его самолюбие, а он с готовностью называет это…
— Он любит меня, — обрываю я, не желая слушать продолжение.
— Может быть, Майк, может быть, но что есть любовь, если не признание себя как Бога, не ода собственной гордости, своему эго. Вот ты, дорогой, любишь меня? — спрашивает она, ластясь к моему плечу и подняв немигающие глаза.
Моё тело кричит о помощи, посылая одну за другой волны дрожи; я бы не хотел оказаться один на один со своим отражением — как уроды прячут зеркала подальше от глаз, я хочу отрезать её от себя и закрыть в чёрный чехол, захлопнуть в шкатулке из красного дерева и зарыть под приметным дубом до лучших времен, чтобы потом забыть откопать.
— Нет, — отвечаю я, поёжившись, и добавляю, внося ясность, — ни тебя, ни кого бы то ещё.
Она закидывает ноги на диван и медленно опускает голову мне на колени и молчит с отрешённой улыбкой, ловя на сетчатки блики горящих свечей, не мигая, как манекен, или труп, или что-то, что давно перестало быть человеком. Её голова ничего не весит, и только заколка на волосах ощутимо впивается в колено, напоминая о том, что я не мог это придумать.
— Почему? — спрашивает нетвердым голосом, сглатывая конец вопроса. — Я не достойна того, чтобы тешить твое эго?
Эти слова она произносит, повернув голову набок, и я чувствую её дыхание через ткань брюк.
— Разве всё, чему ты учил меня, я не исполняла в точности как ты хотел? Ты не доволен? Разве я была плохой ученицей? — шепчет она, и горячий воздух оседает у меня на ширинке, пока думаю над её словами: кто теперь разберёт, откуда и что взялось, кто и кого научил, кто потревожил дерьмо, выплывшее наружу. Я всегда считал нас невиновными, но, может, мы — заигравшиеся дети, вроде тех выродков, что калечат и убивают друг друга, и всё-то им сходит с рук. Вот кто мы, — понимаю я, и кишки стынут в равнодушии этого признания.
Я запускаю пальцы ей в волосы, стараясь скрыть испуг. Она лежит под моими руками, беззащитная, с подставленной голой шеей, и я мог бы…
Коснуться синей вены и, прижав ладони к горлу, увидеть, что пальцы обхватили его как влитые, как будто так и нужно, словно это то, чего я всегда хотел и вот теперь — это в моих руках.
Чувствую, как она вдыхает в последний раз и как под горлом ходит пульс.
Я душу её, а она делает вид, что всё это — игра, делает до тех пор, пока возможно сохранять лицо, пока не начинает захлёбываться, хватать ртом и в глазах навыкате не лопаются капилляры.
Пока её не начинает трясти, а руки не бьют, куда могут достать, пробуя бороться, зацепиться хоть за что-то.
Вот тебе урок, — цежу я, держа пальцы в замке, всё случается очень легко — мне даже не нужно давить сильнее, — хочешь моей любви — перестань сопротивляться.
Она дёргается, загребая ногами и руками, в судорогах выгибая спину под страшным углом, а я считаю такты и удивляюсь, как же долго можно умирать, прежде чем умрёшь окончательно. Я мог спасти её не раз, я всё ещё могу остановиться и, когда она замрёт, смогу вернуть её — так уж устроено наше тело. Напеваю под нос,
I got two strong arms
(У меня есть две сильные руки)
Blessings of Babylon
(И благословения Вавилона)
наслаждаясь последним удивлением своего единственного зрителя, песню о том, как спрячу её тело под деревом, и — боже мой! — под сексуальные рифмы восьмидесятых она наконец расслабляется у меня в руках, едва ли не растекаясь у меня на коленях.
Near a tree by a river
(Под деревом у реки)
Thereʼs a hole in the ground
(Есть нора в земле)
Where an old man of Aran
(Где старик из Арана)
Goes around and around
(Ходит вокруг да около)
…But heʼll never, never fight over you
(Но он никогда, никогда не станет драться из-за тебя)
— бормочу я, сталкивая её тело на пол и, найдя пояс халата, подношу его конец к свече. Так заканчиваются многие истории, но не эта, где я просто глажу её по голове вместо того, чтобы придушить, потому что она не права: знание того, что я никого не люблю, позволяет мне любить так сильно, как только возможно. Наполнить можно лишь пустой стакан, обратить в веру — только чудом, и богатство может понять лишь голодный и воспользоваться им с жадностью, а я человек до нелепого жадный, хоть и прячу это под самолюбием. Я мелочен, и только я решаю, сколько стоит любовь и кому её отдавать.