Выбрать главу

- Швецию имеешь в виду?

- Ебал я Швецию.

Люсьен, который никогда не жил на рабочей окраине советского города, засмеялся - в приближении очередного щита с ещё большим Bruxelles Capitale.

7.

Было ещё светло, но уже залито неоном, когда Люсьен ухитрился запарковаться в центре - прямо у сортира.

Заграница!

Головокружение.

Спускаясь, Алексей ощущал нетвёрдость в ногах.

В мужском отделении куражились две подвыпившие мадам-пипи - туалетные старушки. Ориентировав свою неистощимость, он загляделся в окошко, за которым мелькали ноги брюссельцев. Когда он вышел, одна мадам притирала животом Люсьена к кафелю, повторяя: "Мон бо паризьен!" - "Мой красавчик-парижанин!" - на что другая хохотала так, что в блюдечке у неё подпрыгивали скучноватые монетки с коронами и профилем короля. Мадам переключилась на Алексея, он пятился, потом, застывши улыбаясь, оказал сопротивление не на шутку, поскольку, выкрикивая что-то невнятное на их французском и дыша пивом, этот божий одуванчик пытался расстегнуть ему штаны и втолкнуть обратно в кабинку - у неё был красивый пластмассовый зубной протез. Высыпав всю мелочь, Люсьен его выкупил, и они бросились прочь под резонирующий хохот. Наверху Люсьен вспомнил рефрен парижской радиопесенки на русские темы:

- Бабушки, бабушки, - с ударением на "у". - Вот тебе и бабушки!

За углом сиял "Макдональд".

Люсьен вывернул драный карман, и в вязаном окаймлении его куртки Алексей нащупал и перегнал обратно к дыре закатившуюся десятифранковую монету. Кроме стандартного набора, шоколадно-ванильно-клубничного, здесь оказался ещё и банановый шейк. Им хватило на один, они вставили в него две соломинки и, попеременно посасывая, оказались на соборной площади. Мощёная неровность пятисотлетней давности была замкнута готикой с расцвеченными тусклым золотом аспидно-чёрными фасадами, и в этом сумраке он даже взглянул на часы - но был ещё не вечер. До свидания с читательницей масса времени. На паперти собора Святого Гудюля - никогда, заметил Люсьен, в природе не существовавшего - les cons - они перекурили. В прилегающих улочкой торговали жратвой, туристы перемещались с картонками жареной картошки с соусом беарнез, кетчупом и горчицей...

- Са ва?

- Са ва...

На площади, которую они снова пересекли, была уже ночь, в начале улочки туристы толпились перед фантаном с медным ссыкуном дошкольного возраста, это был Manneken-Pis - едва ли не главная их достопримечательность, и с лотков вокруг шла бойкая торговля этим "писом" в разных размерах, а сам фонтан был центром самодеятельных перформансов, кто-то падал в него и, задирая юбки, вылезал с показом, какая-то очкастая особа, которую держали сзади несколько рук, сумела дотянуться разинутым ртом до струи, за что ей захлопали, прийдя в экстаз за то, что проглотила, в Москве ему показали вышедшую за иностранца девушку из Текстильного, которая до этого любила, чтобы на неё, залезавшую в заржавленную ванну, коллективно ссали после "Жигулёвского", так, что с волос текло, рассказывал участник игрищ в "золотые струи" по-советски, через толпу кретинов нельзя пройти, германо-японскую по преимуществу, обвешанную видео- и фотоаппаратурой, с торчащими из жоп бумажниками, свобода, когда у тебя миллион, "Иметь и не иметь" - причём, не иметь даже автомата Калашников...Что я здесь делаю? Алексею стало отрыгиваться банановым шейком, вся глотка облипла приторной гнусью, убивавшей вкус сигареты - к тому же предпоследней.

- Са ва?

Он не ответил. Известно, что по воскресеньям, когда закрыты банки, у людей в Париже наличных нет, тем более у эмигрантов, тружеников пера, и, отрывая их от романов ради терапевтических прогулок по Европе, изволь же хотя бы голодом, блядь, не морить, ещё при этом изображая альтруиста, катающего по "священным камням" варвара, волей рока доставшегося в друзья-приятели.

За час до свидания они явились в назначенный английский бар, где сразу оглохли от рока. Plus tard *, сказал Люсьен официанту, а он заказал стакан воды. Водопроводной. Брюссель уже остоебенел. Устал - не то слово, ещё до выезда он изнурён был гибнущим своим романом, а сейчас, перекурившему до омерзения, ему хотелось только встать под душ, чтоб смыть остывший пот, но ещё ему хотелось есть. Вместо этого он вынужден был переживать удары рока по барабанным перепонкам, израненным машинкой Ай-Би-Эм.

- Пардон? - переспросил он.

- Как она выглядит?

- Какая разница.

- Да, но как мы опознаем?

Алексей усмехнулся. Парижское издание его романа, стоящее в семье товарища на видном месте, украшено фотопортретом небритого автора (signe * Бернадетт Мацкевич).

- Она, - сказал он, - опознает.

Побарабанив по столу, Люсьен поднялся и ушёл - проверить, не завалялось ли в машине мелочи.

Всё дело в том, что Люсьен писатель тоже, но - без книги. Когда они с ним познакомились в кафе перед Агенством новостей, Алексей только в кошмарах видел первый свой роман, тогда как у Люсьена он уже был - сырая рукопись того, что могло бы стать конгениальным французским аналогом On the road *. Пока он, принятый за новость про Алексея на работу, давал пьяные клятвы довести своё произведение до публикабельного вида и победного конца, Алексей кончил свой первый и, никому не показывая, запер в чемодан, после чего сел за второй, который и вышел со всеми их парижскими фанфарами. За это время зарплата журналиста Люсьена поднялась до заветного "кирпича" (une brique *, говорят по-французски, он получает "кирпич" в месяц), но Керуаком он не стал, убедив себя с активной помощью Бернадетт, что отдел новостей лучше, чем журавль в небе - или что они в таких случаях говорят. Алексей пил воду, испытывая сожаление по поводу преуспевающего друга. В неопубликованном его романе остались погребённые заживо юные бунтари, и девочка-подросток по имени Сад, и как они собирают грибы в провинции, надеясь вытянуть оттуда ЛСД, и сцены с родителями, и финальное бегство в Катманду. Как можно жить с такой могилой? Глядя на обтянутый зад вошедшей в бар особы в ковбойских сапогах, он думал, что может быть, для Люсьена и к лучшему - бегство супруги. Не исключено, что, бросив так или иначе обречённый на провал проект с триллером, которых французы писать не умеют, извлечёт он из старого польского сундука свою юношескую рукопись.

Особа повернулась.

Под распахнутой чёрной курткой расстёгнутая блузка из индийского шёлка показывала отсутствие лифчика, но, несмотря на это, и на расшитые бисером голенища, на пояс с серебром и мексиканской бирюзой, на джинсы, впрочем, тонкие и дорогие, и обтягивающие так, что сквозь бледно-зелёную ткань по обе стороны от застёжки вздувались лабиа мажорис, - женщина была высокого полёта. Иссиня-чёрные локоны, можно сказать, по-шопеновски обрамляли матовой белизны лицо интеллектуалки. Озираясь, она наощупь расстегнула сумку, вынула сигареты, зажигалку и задержала взгляд на Алексее.

Чёрные глаза сверкнули, когда он поднял руку. Она порывисто шагнула к нему. Поднявшись, он обнаружил, что одного с ней роста.

- Вы это он?

Стиснув ему руку, она её не выпускала, пока Алексей не предложил ей сесть.

- Нет, нет! - перебила Аннабель, - это не место, я просто боялась, поскольку не была уверена, что вы знаете город. Я покажу вам нечто совсем другое, мы сейчас пойдём...

Вернувшись, Люсьен запнулся и сделал глаза, но у столика, представленный, обрёл светское выражение. Сразу стало ясно, что с Аннабель они свои, одного круга, и французское самовыражение Алексея по сравнению с их искромётностью было мычанием дебила, впрочем, Генри Миллер, говорили ему, сумел сделать из своего французского косноязычия стиль общения, и на него французы, наверное, смотрели точно так же - сиянием очей. В котором Алексей повёл себя надмирно, предоставляя им обоим обсуждать детали маршрута, а потом, будучи настоящим другом, сохранил верность "рено", тогда как Аннабель рванула с места в "порше" - двухместном, белом и открытом.

- Mais elle est belle, elle est vraiment belle...*

В ответ на это Алексей только раз издал: "Еб-баны в рот!" - когда Люсьен чуть не врезался в зад его читательницы, которая привезла их в какой-то барак, место, как было ясно по запаху марихуаны, очень "in" * обшитое фанерой, частично расписанное в стиле африканского наива, здесь были голые столы и скамейки, которые вкапывают в землю, и очень яркий голый свет в лицо. Пара сверкающих от пота африканцев в дыму исступления хуячила по тамтамам, и, конечно, был здесь "весь Брюссель", которому Аннабель с гордостью представляла своего "русского друга" в его отнюдь не умышленно латанных - перелатанных джинсах, иногда при этом вспоминая и Люсьена. Перед ними была бутылка советской водки, и перед каждым по адекватно гранёной стопке, причём водка была не только не замороженной, как пили её в романе у Алексея, но просто тёплой, и они - Аннабель и Люсьен - пили это на извращённый европейсктй манер, глоточками, смакуя и при этом непостижимым образом умея удержаться от гримасы омерзения. Алексей кинул свою, он сделал это без аффектации с афишеванием, так просто, чтобы скорей отделаться от муки, и поймал взляд чёрных глаз, отметивших ещё один момент его соответствия чему-то, какому-то, наверное, из возбудивших её романных образов безудержа а ля рюсс - из того же ряда, где эти лиловые тамтамщики с пудовым яйцетрясом в набедренных повязках. Писатель попросил у читательницы сигарету, и по той порывистой готовности, с которой отдана была ему вся пачка, понял, что барак не апогей, а лишь начало предстоящих испытаний. Он глубоко затянулся, маскируя вздох. Закрыв глаза, Люсьен с трепетом ноздриным вдыхал аромат заведения, в этом смысле он тоже был ориенталист, дома у него двуяйцевый тамтам, и бубны, и на стенах виды Сенегала, намалёванные маслом прямо по стёклам, и соломенные шляпы, и прочая дребедень, вывезенная из побегов в "третий мир", где ему было, надо думать, так же в кайф, как и здесь. На лице его было выражение, с которым он иногда рассказывает одну из своих коронок: как одни линявшие по-быстрому друзья-революционеры оставили ему матрас, который он однажды раскатал для любви со случайной студенткой, скуластой и русой, - она-то в процессе и унюхала в этом матрасе целые залежи замечательной травы, в связи с чем и задержалась: мадам Мацкевич теперь её зовут.