Выбрать главу

Он резко выпрямился и повернулся к ним. Его лицо было искажено такой мукой, что даже видавшему виды Егору стало не по себе. Слёзы текли по грязным щекам, смешиваясь с потом и пылью штукатурки.

— Я ВЕДЬ НИКОГДА… НИКОГДА НИКОГО НЕ ЛЮБИЛ! НИ ОДНУ БАБУ! ТОЛЬКО ОНА… ТОЛЬКО ОНА МЕНЯ НА ИЗНАНКУ ВЫВЕРНУЛА! ДО САМЫХ, БЛЯДЬ, КИШОК! ДО ЧЕРВЯКОВ ВНУТРИ! Я, БЛЯДЬ, МАРК ОРЛОВ, ЖЕЛЕЗНЫЙ УРОД, КОТОРЫЙ ВСЕХ И ВСЁ ПРЕЗИРАЛ… Я ПОТЁК! ПОТЁК, КАК МАЛОЛЕТКА, ПО КАКОЙ-ТО СМАЗЛИВОЙ ТЁЛКЕ! И ЭТО ДЕРЬМОВОЕ СЛОВО… ИЗ ЕЁ ПОГАНОГО, ЛЖИВОГО РТА… — он передразнил шёпот, и это звучало страшно, кощунственно, как плевок на могилу, — «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, МАРК…» ОНО СВОДИЛО МЕНЯ С УМА! ЭТО БЫЛ НАРКОТИК! Я ПОДСАДИЛСЯ! И НИХУЯ В МОЕЙ БАШКЕ НЕ БЫЛО В ТОТ МОМЕНТ! ТОЛЬКО ЕЁ ЛИЦО ПЕРЕД ГЛАЗАМИ… ЕЁ УЛЫБКА, КОТОРАЯ ОКАЗАЛАСЬ ГРЯЗНОЙ, ЯДОВИТОЙ, ЕДКОЙ УХМЫЛКОЙ! Я ПРОСТО СВЕРНУЛ ТУДА, САМ… И В СТЕНУ НАПРАВИЛ МАШИНУ… ТОЖЕ САМ… ДА!

Он закричал это «ДА!» с такой силой, что, казалось, сорвёт голосовые связки.

— КАК СОПЛИВЫЙ, ЕБУЧИЙ ДОЛБАЁБ! НО ЖИТЬ Я БЕЗ НЕЁ НЕ ХОТЕЛ! ... И НЕ ХОЧУ! — он обернулся к ним, и его лицо было искажёно мукой и бессильной, всепожирающей, выворачивающей наизнанку яростью. Яростью на себя, на неё, на весь мир. — А ТО, ЧТО ЭТА ЁБАНАЯ ШИНА ЛОПНУЛА… ТАК ЭТО ТОЛЬКО ОНА, СУКА, МОИ МУЧЕНИЯ ПРОДЛИЛА… ОТОДВИНУЛА МОЮ ПЫТКУ! ... ГДЕ Я НЕ ПРАВ?! И ЭТОГО ЧУЖОГО ВЫБЛЯДКА НА МЕНЯ ПОВЕСИТЬ ХОТЕЛА! ДА НИХУЯ ПОДОБНОГО! ДО СИХ ПОР, МОЖЕТ, С ЭТИМ АНДРЮШЕЙ НАДО МНОЙ ПОТЕШАЮТСЯ?! ТВАРИ! УБЛЮДКИ! ОБА! ОБА ОНИ ТВАРИ!

Он уже не кричал. Он просто шептал, и его тело тряслось в мелкой, неконтролируемой дрожи, будто в лихорадке. Он был на грани, за той чертой, где кончается разум и начинается чистое, животное безумие.

И в эту истерику, в этот вой отчаяния, холодным, отточенным до бритвенной остроты клинком, врезался голос Димона. Он не повысил тон. Он даже не встал. Он сидел, откинувшись в кресле, и смотрел на Марка пустыми, ледяными глазами. И говорил. Размеренно. Чётко. Без эмоций. И от этой леденящей, безразличной размеренности становилось в тысячу раз страшнее, чем от любого крика.

— Марк.

Одно слово. Оно упало в комнату, как камень в болото, и мгновенно погасило истерику. Марк замер с широко открытыми, полными ужаса глазами.

— Она два месяца.

Димон делал микроскопические паузы между фразами, давая каждому слову вонзиться в сознание, как гвоздь.

— С первого дня. Как тебя в палату перевели. Ни разу. Из больницы. Не уехала.

Марк медленно, как в замедленной съёмке, опустился на край дивана. Он слушал, не дыша.

— Она не спала. Она БОЯЛАСЬ спать. Боялась снов. Боялась, что ты очнёшься. А её не будет рядом. Я уже это тебе рассказывал.

Каждое слово било точно в цель. Как молоток, вбивающий гвоздь в крышку гроба его иллюзий.

— Она свежего воздуха два месяца не видела. Не ела. Чуть не сдохла. За тобой, как санитарка, ухаживала. Сидела. Разговаривала с тобой. Лопоча что-то. Гладила тебя по руке. По лбу. Она в обмороки падала от усталости. Её нашатырём откачивали. Прямо в коридоре. А она отходила и снова шла к тебе.

Димон наклонился вперёд, и его глаза, наконец, вспыхнули тем самым огнём, который он до этого сдерживал.

— КАКОЙ, НАХУЙ, АНДРЮША?! КАКОЙ, БЛЯТЬ, ЕЩЁ АНДРЮША?! Ты сегодня её не чуть не убил. Ты её УБИЛ, конченый! Тебе что, совсем, мозги в аварии отбило?! Или они у тебя всегда были из дерьма, а я просто не замечал?!

Марк сидел, сгорбившись, и казалось, он физически уменьшался, сжимался под этим градом правды, под этим ледяным душем из фактов, которые ломали его реальность. Внутри него что-то ломалось, рушилось с тихим, страшным, внутренним хрустом. Он видел обрывки, вспышки: белую больничную палату, полудрёму, чьё-то тёплое, нежное прикосновение к руке, запах лекарств и… её духов? Слабый, едва уловимый шлейф. Галлюцинация умирающего мозга? Или… память тела? Память кожи, которая помнила это прикосновение, даже когда сознание было отключено?

— Ну так… — прошептал Марк, и его голос был тихим, сдавленным, полным горькой, саморазрушительной иронии. Он потянулся к бутылке водки, стоявшей на столе. Рука его дрожала так, что стукнула горлышком о край стакана. Он налил. Дрожащей рукой. Выпил залпом. Не поморщился. Ожог в горле был ничто. Сущая ерунда по сравнению с тем адским пожаром, что разгорался у него в душе. — …наверное, совесть заела… — он усмехнулся, но усмешка была мёртвой, кривой, безжизненной, как у трупа. — Блядь, пацаныыыы… — он протянул это слово, и в нём слышалась невыносимая, детская беспомощность. — Ну как мне жить? Как? Я эту… тварь люблю… — он выдохнул, и в этом признании была вся его сломленность, — …но никогда не прощу! Никогда! Чтоб она сдохла… Сдохла и оставила меня в покое! Не произносите её имя больше при мне! Если вы мои братья… не произносите…