— Товарищ директор… за магарыч я готов вам кое-что показать.
— Не дури, ну, что хочешь показать?
Автомат он держал на плече, как черенок сапы. В глазах его прыгали солнечные зайчики: лукавые они все, эти Негарэ.
— Ну, будет магарыч?
— Показывай!
— Нет, сначала скажи…
— Будет, только ты потише.
— Понимаю…
— Здесь учительская…
— Ты прав, товарищ директор, извини.
— Катись к черту.
— Пожалуйста!
Он протянул мне тетрадь с альбомными стихами, которые я дарил Вике. Стихи принадлежали мне не больше, чем зарницы в небе!
Теперь я не испытал ни капли смущения, что тетрадь попалась на глаза Митре. Он знал мое отношение к Вике. И хорошо помнил прелестную учительницу, в которую был влюблен тогдашний директор Хандрабур, сочинявший для нее эти стихи. Митря сам одно время вздыхал по ней. Говорил, что собирается устроиться у нее кучером. Барыни, мол, нередко крутят любовь с кучерами!
Но в карету Митря тогда не сел. И светский любовник из него не получился. Учительница заметила, как он шпионит за ней с пресловутым зеркальцем на ноге, и устроила ему трепку, чуть все волосы не выдрала.
— Нет, ты посмотри, что здесь написано.
Я взглянул и замер. Почерк отца. На одной странице — пошловатые альбомные стишки, а на обороте, поверх аляповатых рисунков, отец записывал день, месяц, имя и фамилию солдат, погибших за освобождение Кукоары… И каждая новая страница начиналась словами: «Не забыть! Не забыть! Не забыть!»
4
— Добрый день, дед Тоадер.
— А если добрый, ты его таким сделал?
— Куда идешь?
— Чтобы было откуда возвращаться.
Каждое утро дедушка навещал Анисью. Уговаривал ее не голосить: слезами делу не поможешь. Поглотила земля Андрея.
— Ну, будешь умываться слезами целый день, крылышки у него отрастут? Прилетит к тебе?
Старик подпрыгивал с досады, шикал на дочек Анисьи, притаившихся в саду.
— Вы почему разрешаете ей реветь белугой?
От Анисьи возвращался в ярости. Брал тесак, которым рубят камыш, и шел на виноградник воевать с бурьяном. Целый день работал молча.
Вечерами он иногда веселел. Особенно при встрече с Лейбой. Они садились на завалинку, выливали в память о преставившихся и за здоровье отца. Дедушка был особенно признателен отцу за то, что он сберег вино и вернул ему все запасы — до последнего ведра. И Лейба был благодарен: отец дал ему подводу, и он привез из Ордашей свою пшеницу и кукурузу. На склоне лет Лейба тряхнул молодостью, снова вернулся к земле. Поселился он в пустующем доме Гори Фырнаке. Помещение ему не очень нравилось: это ведь был дом того, кто не раз бил стекла Лейбиной лавки. Но выбора не было. Остальные помещения были заняты. Иногда Лейба смущенно признавался отцу:
— Не боюсь дубинки этого мешигенера. Ха, испугался я его Кузы… Но слишком многие идут по этому же пути. Немцы, немцы… С утра до вечера… В базарный день хоть удирай из дому.
Колонны пленных давно прошли. Фронт перекочевал в Югославию, Венгрию, Чехословакию, Польшу… Там шли теперь тяжелые бои. У нас же остались следы войны. Мины в садах и на виноградниках. Их обезвреживали саперы из военкомата. Время от времени случались несчастья.
Как-то рыбак задел неводом в пруде бомбу или мину. Вместе с рыбой взлетел в воздух. В другой раз машина, груженная сеном, наехала на мину и взорвалась, разлетевшись надвое: кабина с шофером в одну сторону, кузов с сеном — в другую.
Бывало, услышишь:
— Такой-то задел лемехом плуга мину с усиками возле межи. Даже кусочков не осталось.
— Хорошо, хоть волы уцелели.
Или с пастбища возвращаются мальчишки в слезах. Один из них нашел бомбу, швырнул в костер:
— Пусть печется вместе с картошкой…
— Пока не станет мягкой и горячей…
— Пока не треснет.
После взрыва нашли ботинок на верхушке дуба. А тесьма пастушеской сумки повисла на другом дереве.
Немцев давно не было, только одежда немецкая осталась — много и надолго. Даже хожинештские и цыганештские гончары целыми днями ходили мимо глиняной завалинки Лейбы в немецкой форме. Весь деревенский люд облачился в мышиные мундиры. Глядишь, пашет деревянной сохой, в ярмо впрягает корову, а на самом генеральская шинель.