Выбрать главу

Дни напролет Фома Игуанович играл на стареньком аккордеоне печальные мелодии. Другой бы, нормальный, мужик на его месте зверски запил, а, протрезвев, стал думать, как жить дальше. И что-нибудь да придумал бы. Но Фома Игуаныч на беду свою был человеком непьющим. Под испепеляющим, презрительным взглядом жены он играл себе и играл выматывающие душу мотивы и с изумлением думал: оказывается, не только профессия, но и сама его жизнь, вместе с этой прекрасной музыкой, никому не нужны. Внезапное открытие своей ненужности настолько глубоко поразило впечатлительного Игуаныча, что вскоре он и вовсе перестал играть. Просто сидел с аккордеоном на коленях и смотрел, как за окном облетают листья с рябины. Чем он отличается от одного из этих листьев? Вот так же за поколением поколение облетают люди, и так же становятся безымянной общей почвой. Бессмысленность человеческого листопада вводила в грех уныния. И, когда начались нескончаемые осенние дожди, Фома Игуаныч впал в глубокую депрессию.

Нет ничего тоскливее, безысходнее нудных ночных дождей глубокой осени в лесной деревушке, отрезанной от электричества и всей цивилизации, с размытой до полной непроезжести дорогой. Особенно для человека, лишенного к тому же женского тепла. Вот уже год, как жена не пускала Фому Игуаныча спать с собой.

Дом безработного учителя пения стоял напротив семилетней школы. Заброшенное здание, где еще недавно звенели детские голоса, где был сосредоточен весь смысл жизни, стремительно ветшало и на глазах рушилось. Особенно этот процесс усилился после того, как со школы содрали шифер. Рушился уютный, маленький мир, который так любил Фома Игуаныч. Высокие сосны, высаженные когда-то на субботнике вокруг школы, почернели от дождей, а многие вдруг засохли. На голые, терзаемые пронзительным ветром березы холодно было смотреть. Ветры дули со стороны кладбища и пахли близким снегом. Школьная ограда завалилась, и большая ее часть лежала в луже. По ней, как по тротуару, ходили угрюмые жители лесхоза, одетые в мрачные рабочие одежды.

Однажды Фома Игуаныч с печалью в сердце заглянул в учительскую. Потолок — серое небо — наискосок пересекала последняя, запоздавшая с отлетом стая диких гусей. Сквозь разбитые окна, повинуясь ветру, влетали и вылетали последние листья. Отсыревшая штукатурка отвалилась от стены, качнув покореженный сыростью портрет Менделеева. Портрет висел вниз головой, а на лбу великого химика было написано нехорошее слово. Фома Игуаныч снял портрет, попытался стереть ругательство, но тщетно. Он долго смотрел на освободившийся гвоздь, испытывая большой соблазн тут же на нем и повеситься.

После этой прогулки он боялся не только заходить в разрушенную школу, но и вообще выходить из дому. Все чаще мысли о самоубийстве как о самоспасении навещали его. Он смотрел в палисадник и представлял себя повесившимся на гибком стволе молодой березки, согнувшейся под его тяжестью дугой. Ветер дует и его труп раскачивается равномерно, как маятник Фуко. Отрешенный взгляд задерживался на колодце, и ему хотелось повеситься на его цепи. Холодное железо туго впечаталось в шею. Улетающим журавлем скрипит ворот, звенья пощелкивают — это тетя Поля вытягивает его труп, как полное ведро, из сырой штольни, боясь расплескать. На что бы он ни глядел и о чем бы ни думал, вещи рассматривались с точки зрения удобств сведения счетов с жизнью. И мир представлялся ему палачом, с нетерпением ждущим часа казни.

— Я грибной суп сварила, — сердито приглашала к столу молодая, но угрюмая по причине бездетности и безденежья жена. — Есть будешь?

— Не имею такой вредной привычки, — тихо отказывался Фома Игуаныч.

— Ну и хрен с тобой, — по-мужски грубо отвечала она.

Фома Игуаныч смотрел на старенький халат, облезлую шаль, на которой любил спать кот Шныра, о чем свидетельствовали клочья рыжей шерсти, расплывшийся, тяжелый, как наковальня, зад, согбенную спину, раннюю седину, и ему до слез было жаль жену. Он с раскаяньем убийцы вспоминал, какой она была всего десять лет назад. Впервые он увидел ее на смотре художественной самодеятельности во всем очаровании застенчивой юности. Белоснежная рубашка, юбочка обтягивала бедра и звенела, как колокольчик, восторгом и надеждой на неизбежное счастье светились глаза. А как она пела, как пела… Воспоминания о счастливом прошлом с новой силой затягивали его в воронку тоски, усиленной виной, которую невозможно исправить. Зачем, зачем он испортил ей жизнь?

В гробовой тишине холодного дома жена громко ела суп прямо из кастрюли. Была она толста от скудной, неправильной пищи, неряшлива и красива. Сейчас он любил ее даже больше, чем в юности.